Ждать потом прибытия и своих, и чужих пришлось недолго. Бешено облаивая и кромсая враг врага, все явились перед тын посольства. Тогда по приказанию Дворжецкого отряд, торчащий на тыну, взял на прицел самую толщу московлян, ещё придерживая над затравками тусклым пунцовым шёлком играющие под солнцем фитильки. Орущая толща увидела и осадила, но московская плоть здесь была так густа, что не могла быстро отпрянуть, сховаться за спасительный поворот улицы. Вязнущей судорогой только ещё больше стиснулась и вся, затылками наружу — к крепости посольства, обмерла.
Но залп не гремел. Отступающие трёпаные поляки в этот миг влетели в крепость и закрыли тяжкие ворота за собой.
Московляне, обнаружив над собою воинский подвох, вновь развернулись, и на вдохе припасённая, но не успевшая сбыться, как надо, в ударах, тяжесть их духа дала вдруг всем языкам творческую мощь.
Через час вокруг посольского двора набралось уже около тьмы московитого люда.
Ещё через два часа вся улица возликовала и стала редеть — из Кремля прискакал царский указ о наказании гусар, виновных в избиении народа. Несколько глашатаев пообещали: ежели лях ослушается слова государя, государь к его двору подгонит ломовых единорогов и пошлёт гусар в их крылатых бронях полетать в пороховых облаках.
Польские начальники — уже под свист и гогот расходящихся по своим трудам туземцев, у которых указом царь снял камень с сердца, — проскакали на высокий суд.
Ещё с Никольского мостка заметили меж каменными чайками, на забороле[3], жарко выряженную ватажку, лисьи шапки.
Въехав в ворота, сразу спешились у башни, занырнули под железный ворот, побежали, обметая рукавами сероватый мел веков с зернистых выступов, наверх кружащимся гуськом, мимо слепящих толстых стрельниц.
Вокруг царя сбились уже на коленках челобитчики московской улицы, выборные кустарного, торгующего мира.
— Больно глядеть, Станислав Вацлович, — не отвечая на приветствие поляков, не подав, как обыкновенно, каждому руки, обратился царь к Дворжецкому, — какая пагуба внизу творится... — повёл за бойницу рукой.
Дворжецкий изумлённо воздел брови. Подойдя вплоть к парапету, перегнулся через камень — специально посмотрел отвесно вниз. Увидел лопуховник и осоку вкруг затянутого лягушачьей пеной рва, в жиже преющую ветошь, широко посыпанную шелухою тыквенного семени.
— Твоя правда, кесарь, — отвечал, выпрямившись. — Ров не чищен со времён царя Бориса! Русские метельщики ленивы и, пока не ткнёшь их бородою, ничего не сделают.
Теснящиеся около властителя дали сиплый отзвук и переступили на коленях.
— Ров-то рвом, — хмуро сморгнул Дмитрий. — Спасибо, вы, друга мои, в бороды им тыкать не ленивы, — жалеючи, погладил ближнего к себе посадского но светлой, остриженной под чугунок голове. — Панове-ляхи думают: кесарь милых его сердцу подданных так каждому в обиду и даст? Али чают — по старинной дружбе за головничество ни с кого не взыщется?
Государь щурился и устанавливал лицо непроницаемо.
— О, коли великий кесарь говорит об этой маловажной свалке, — Дворжецкий, как бы слабо вспоминая, повернулся к капитану Иваницкому, стоявшему с отбитой и подвязанной рукой, — коли кесарю так надо снизойти до уличных препон... — и тут гетман будто глотнул свежего воздуха, наверно иссякнув придворностью, — так ему не худо бы сначала разобраться, по которой из сторон грустит плеть! Не воинство ли пострадало?! — указал опять на покачивающегося в какой-то дрёме Иваницкого. — Мы отдадимся на московский суд, но лишь коли кесарь на свою орду положит ту же тяжесть приговора.
— Ах, лях, — челобитчик, обласканный царской рукой, с коленок сел на пятки от недоумения. — Разве же ваших жёнок мы трясли? Пулей секли вас, дермяшки?!
Государь снова провёл по его волосам дланью и с вопросом посмотрел на гетмана Дворжецкого. Выборный обвинитель возле стоявшего на ногах царя твёрдо упирал в камни колени, а поляк переминался вольно, не собираясь даже слабо надломиться в поясе: тем паче истец говорил гневно и непроизвольно тянул шею, как кот, требующий на каждый миг хозяйского оглаженья.
Гетман не почтил кустаря взглядом: ответствуя на обвинение, смотрел на одного царя.