С каким наслаждением он теперь снова ими любовался! Но он был огорчен тем, что не мог отличить головы от хвоста ни у одного из своих маленьких животных. Он видел, как они скользили сначала в одном каком-нибудь направлении, потом останавливались, поворачивались на месте и плыли так же быстро назад, не делая больше никаких поворотов. Значит, у них должны быть головы и хвосты! У них должна быть печень, должны быть мозг и кровеносные сосуды! Он перенесся мыслью на сорок лет назад, когда с помощью своей всемогущей линзы он обнаружил, что мухи и сырные клещи, казавшиеся такими простыми невооруженному глазу, почти так же сложно и совершенно устроены, как большие животные. Но как он ни изощрялся с самыми лучшими линзами, его маленькие животные оставались все теми же простыми палочками, шариками) и пробочниками. Он утешался тем, что стал вычислять для Королевского общества предполагаемую величину диаметра невидимых кровеносных сосудов у микробов, ни разу не позволив себе, конечно, ни малейшего намека на то, что он когда-либо видел эти кровеносные сосуды; ему хотелось только поразить воображение своих «патронов» рассуждениями об их невообразимо малой, сказочно ничтожной величине.
Если Антони Левенгуку не удалось обнаружить зародышей человеческих болезней, если у него не хватило воображения для того, чтобы предсказать своим ничтожным зверюшкам роль убийц, он все-таки доказал, что еле-еле видимые зверьки могут пожирать и убивать живые существа, которые во много раз больше их самих. Однажды он затеял возню с ракушками и моллюсками, которых он выуживал из каналов Дельфта. Внутри каждой матери он находил массу зародышей. Он пытался искусственно вырастить эти зародыши в стакане воды, взятой из канала.
– Удивляюсь, — бормотал он, — почему наши каналы не набиты битком этими ракушками, если внутри каждой матери такая масса зародышей?
День за днем он шарил в своем стакане с вязкою массой эмбрионов[13]; он наводил на них свою линзу, чтобы проверить, насколько они выросли... Но что это? Он с изумлением увидел, что мягкое вещество моллюсков исчезло из их твердых оболочек: оно было уничтожено мириадами микробов, жадно атаковавших ракушки...
«Жизнь существует за счет жизни, — это жестоко, но такова божья воля, размышлял он. — И все это, конечно, к нашему благополучию, потому что если бы маленькие животные не съедали молодых моллюсков, то наши каналы оказались бы переполненными ими до самых краев, — ведь в каждой матери живет такая масса зародышей».
Таким образом, Антони Левенгук покорно принимал и восхвалял высшую премудрость природы, и в этом он был сын своего времени, потому что в его век искатели еще не вступили в поединок с богом, подобно Пастеру, пришедшему после них, и не грозили кулаками по адресу матери-природы за ее бессмысленную жестокость к человечеству и ко всем ее многочисленным детям.
Ему минуло восемьдесят лет, и, несмотря на исключительно крепкий организм, его зубы все-таки расшатались; он не жаловался на приход неумолимой зимы в его жизни; он вырвал старый зуб и направил свою линзу на маленькие создания, копошившиеся в его пустом корне, — почему бы лишний раз на них не взглянуть? Может быть, в них окажутся такие детали, которых он не заметил во время прежних тысячекратных исследований! Когда ему исполнилось восемьдесят пять лет, собравшиеся к нему в этот день друзья стали уговаривать его бросить занятия и уйти на покой. Он нахмурил лоб и широко открыл свои еще блестящие глаза.
– Плоды, созревающие осенью, сохраняются дольше всех! — сказал он им.
Он называл восьмидесятипятилетний возраст своею осенью!
Левенгук был природным демонстратором. Ему очень нравилось слышать ахи и охи людей, главным образом, конечно, философов и любителей науки, которым он разрешал смотреть в свой еле видимый фантастический мир и которым он писал свои нескладные, удивительные письма. Но он не был учителем.
«Я никогда никого не учил, — писал он знаменитому философу Лейбницу[14], — потому что, если бы я стал учить одного, мне пришлось бы учить и других... Мне пришлось бы отдать себя в рабство, а я хочу оставаться свободным человеком».