Не спрашивайте меня, что это была за музыка. Может быть, она звучала в моих мозгах, как отблеск скачка, может быть, ее издавал Демон каким-то демоническим способом, не знаю. Тогда я принимал ее как должное, хотя в иной ситуации я бы счел этот аккомпанемент просто издевательским.
В какой-то страшный момент, уставший и потный, я цепляюсь за корень и подо что-то рахманиновское со всего размаху падаю навзничь, подминая под себя полусгнившую, какую-то деревянную изгородь садика.
Фигура Демона нависает надо мной и отводит в сторону стилет для финального удара.
Моя рука нащупывает какую-то мокрую штуковину и машинально поднимает ее, защищаясь.
Это кол из изгороди.
И в то же время мои ноги нащупывают опору, руки сжимают оружие, мозг затягивается бурой пеленой, тело поднимается, и ситуация в корне преображается. «И пошла потѣха», как совершенно справедливо заметил Достоевский.
Нанося удар за ударом, то справа, то слева, то сверху, ритмично, с хэканьем, на каждый такт (а играет сейчас не что иное, как «Танец с саблями» старины Хачатуряна), парируя все выпады врага, — я наступаю. Я уже не человек. Я существо, которое убьют, если не убьет оно. Демон еще пытается защититься, и отбивать удары, и уворачиваться, и отступать, и даже взлететь, но кол в моих руках рушит все его начинания.
Вот уже его стилет потерян, вот его халат-нехалат порван, вот он начинает спотыкаться…
Демона губит удивление. Он поражен стремительностью наносимых мною ударов. С таким он еще не сталкивался. Когда ты убийца, ты не должен удивляться, что бы ни происходило. Я так думаю.
В гремящей повсюду торжественной увертюре к «Вильгельму Теллю» (крещендо) мой кол с шипением обрушивается на капюшон Демона, вминает его и с трудом, словно в кисель, погружается внутрь, рассекая аморфное тело до пупа. Демон без звука стекает в траву и оказывается скомканной черной тряпкой.
Я не претендую на марш римлян из «Аиды» Верди, однако ни моцартовского «Реквиема», ни, на худой конец, шопеновского «Похоронного марша» почему-то не слышно.
Хэппи-энд.
Когда же я очухиваюсь, то обнаруживаю себя лежащим на спине и все еще сжимающим кол, покрытый гадкой слизью.
Меня всего начинает трясти. Меня рвет.
По-прежнему ночь. Луна ушла за тучку, и очень много всего шумно происходит вокруг: фальшиво свистят разбуженные птицы. В корпусе горят огни; шум и крики: «Что случилось, черт возьми? Кто выпал из окна?!» С ближайшей яблони спрыгивает зеленый учуд и бежит ко мне. С другой стороны ко мне же бежит старик Иванов, да не один: в правой руке у него — мой волшебный меч, а в левой — воротник упирающегося Достоевского (с биноклем на шее и монстром в руках), уцепившись за штаны Иванова, сзади семенит Малышка.
И ни звука музыки.
Я на мгновение закрываю глаза, а когда снова открываю их, то они уже все сгрудились вокруг меня. Их почему-то очень много.
Малышка отталкивает от меня учуда и гневно кричит на него. Учуд орет, чтобы никто не смел подходить, потому что это опасно. Иванов посылает его в задницу.
Достоевский, убедившись, что Демон мертв, с лязгом ставит монстра на траву и начинает ожесточенно печатать, не замечая, что в монстре нет бумаги. Иванов, убедившись, что Демон мертв, швыряет бесполезный меч на землю, пытается ударить учуда по лицу и обзывает его своим эквивалентом ублюдка, не стесняясь Малышки. Учуд, убедившись, что Демон мертв, говорит, что все в порядке. Я лежу и смотрю на них в полном отключе, а сам думаю над тем, когда же я успел потерять шлепанцы.
— Все в порядке, как просто! — орет Иванов. — Если Андрей убивает Демона, то все в порядке! А если Демон убивает Андрея — тоже все в порядке, потому что стоит закрыть лаз, и эта тварь навсегда останется здесь!
— Зато мир сказок спасен, — отвечает учуд.
— Да пошел он и твоя шкура вместе с ним в задницу — гнида, сволочь, продал Андрюху, кореша моего…
— Я — писатель! Я никого не продавал! Я пишу роман!
— Да пошел твой роман…
Малышка обнимает меня, прижимается к моей щеке сморщенным личиком, вся в слезах, тянет прочь. Я медленно поднимаюсь, покачиваясь, и опираюсь на ее тощее плечо.