Слава шагал по улице Ферапонтом и, по-прежнему валяясь на диване, размышлял о себе, Ферапонте, шагающем по заросшей травой улочке. Слава знал о себе-Ферапонте все. Сейчас он придет в свою квартирку, в захудалом Заовражье, выпьет малость по случаю праздника, семью перед собой посадит и начнет ругать хозяина, да так, что Марфа пойдет иконы завешивать. “Раз в неделю для отпущения души!” — именует он сам ругательную вечерню по хозяину. Ибо всю неделю надо в холуях ходить и речи вести елейно-холуйские. Как лиса всюду вертеться, все вынюхивать, все хозяину нести. Грозен он, ох, грозен Яков Лукич, купец первой гильдии, кожевенник и владетель извоза Самсонов-Второй! Недаром губернатор зовет его дружески Кабаном, а родная жена, тоже лихая бабища, Придурком-самодурком, а уж как приказчики и кучера честят — не при Ферапонте, ясно, — того не всегда и вслух выговоришь.
И Слава знал, а Ферапонт Иваныч еще не знал, что именно в эту праздничную ночь, перед рассветом, еще поздние петухи не кричали, примчится на бричке в Заовражье дворник от Самсонова и вытребует Ферапонта к хозяину. А в доме Самсонова сам Яков Лукич признается старшему приказчику, что вконец растерялся, просто не знает, как быть — ровно час назад убил человека, да нехорошо убил, при свидетелях, — трое их было, двое убежали и крик подняли на всю улицу, а третий, голубчик, лежит, юшкой исходит.
— Да не хотел я его кончать! — чуть не рыдал расстроенный Яков Лукич. — Бог свят, и мысли такой не было. Сказал им с приличностью посторониться, они дерзостно ответили. Ну, я не стерпел, одному нос расквасил, другому скулу своротил, а этому не повезло, — хряпнул его вне нужной меры и восприятия. Как мыслишь, Ферапонт? Сойдет?
— Это смотря по усердию, Яков Лукич, — дипломатично оценил обстановку Ферапонт Иванович. — Так сказать, по званию. Чтобы тысячью — другой обошлось — большое сомнение. И главное — не мешкотно надо, пока свидетели не обнесли. Прокурор, в смысле, судья, пристав… Кто еще?
— Ферапонт, выручи! — взмолился Яков Лукич. — Денег не жалко, только бы вывернуться! Верю тебе — на, бери — и мигом! Так, мол, и так, просьба от хозяина, с хорошим подкреплением просьба, а после еще будет. Одна нога здесь, другая там, ясно!
Ферапонт Иванович деньги взял, но обе ноги оставил здесь. Битых три часа стоял он неподалеку от конторы и терпеливо ждал. И дождался. Сам полицмейстер приехал брать буйного купца. Самсонов все же вывернулся, хотя не сразу. А Ферапонт, объявив: “Не хочу больше служить у Придурка-Самодура, убийцы. Грех это!”, открыл собственную небольшую торговлю — отступные за убийство легли фундаментом. Но этого еще не знал сам Ферапонт. И, естественно, не знал он, что проклятие Ивана Коровина — предсказавшего вскорости лютый конец — пророческое. А Слава, лежа на диване, видел, как жутко погибло его “второе я” — притиснуло волной баржу с товарами к пристани, а с палубы упал Ферапонт Иванович и прижало его железным бортом к балкам пристани. И жутко вопил он, предавая льстивую и нечистую душу свою всевидящему господу…
Оба чужих — и одновременно своих — голоса замолчали, можно было отдаться размышлению, не тревожимому их речами. Но Слава устал и от размышлений, и от узнаваний своей давно прожитой жизни, и от попыток найти какой-то выход из тягостного положения. Завтра пойду к психиатру, решил он и уснул. И последней мыслью было, что завтра, возможно, он встанет здоровый и вся эта нелепица как-нибудь сама собой развеется. Утешительная мысль подействовала лучше снотворного.
Пробуждение радости не принесло. Слава очнулся одетый, на диване и его терзал страх. Собственно, он и проснулся от внезапного приступа страха. В голове все кружилось, хотелось плакать. И Слава громко заплакал — тут же, посторонне мелькнувшей мыслью отметив, что не сам плачет, а кто-то другой рыдает в нем его собственным голосом:
— Маменька! — рыдал Слава. — Маменька, как же я теперь?
Той же посторонней мыслью Слава отметил, что обращение “маменька” в высшей степени ему несвойственно. “Третье я”, — с безнадежностью установил он.