В этом состоянии духа я пришел в дом номер 27 по авеню Монтеня. Узнав о моем приключении, хозяин заявил, что меня непременно осмотрит доктор Флош. Я было запротестовал, но тщетно: еще во время нашей беседы он отправил за врачом экономку. Признаюсь, сочувствие барона, его забота тронули меня. Даже растрогали. Приехал эскулап, тщательно осмотрел ногу, прощупал, простукал, повертел ее так и эдак, заключил, что боль моя ведет происхождение от множественных ушибов, к счастью, не тяжелых и не опасных, прописал успокаивающие мази и полный покой на неделю.
Меня отправили домой, где я принялся искать утешения, перечитывая в десятый, наверное, раз знаменитое письмо Жуковского Сергею Львовичу Пушкину, отцу поэта, — то самое, где описывается агония. Издания того времени широко цитировали это письмо, и по Лицею оно ходило переписанным во множестве экземпляров. Один такой экземпляр я и увез в Париж, чтобы подогревать себе кровь, коли почувствую, что решимость моя ослабевает.
Назавтра меня так всего ломало, что я благословил мудрость доктора Флоша, назначившего мне на несколько дней постельный режим.
Я заканчивал бриться, когда постучали в дверь. Подумал, что хозяйка, как всегда, принесла завтрак. Открыл — и замер потрясенный. В коридоре стояла мадемуазель Изабель Корнюше собственной персоной — вся в сером, на голове лиловый капор, на руках — лиловые же перчатки, в правой — маленький пакетик. Она еще часто дышала после подъема по лестнице. Щеки ее были розовыми: покусал морозец на улице. От смелости ее поступка я совершенно растерялся. Впрочем, и сама Изабель казалась смущенной и даже испуганной тем, что нашла меня тут одного в явно холостяцкой комнате.
— Я пришла узнать, как вы себя чувствуете, — пролепетала она. И повторила, уже со знаком вопроса: — Как вы себя чувствуете?
— Чувствую себя несколько разбитым, но держусь! — улыбаясь, ответил я.
И придвинул нежданной гостье свой единственный стул.
Прошуршали юбки, Изабель села. Протянула мне пакетик:
— Вот… принесла вам эльзасского пирога…
— Бог с вами, зачем же… — воскликнул я. — Не надо было беспокоиться!
— Надо… надо… — по-прежнему — лепетала она. — Между нами ведь уже установилась традиция, не так ли? Разве не так? Но я-то считала ее установившейся и старалась придерживаться…
Как будто опомнившись, она сменила тон и продолжила по-матерински назидательно и даже с некоторым напором:
— Главное, не забудьте о примочках и мазях. Это облегчит ваше состояние.
— Будьте покойны! — улыбнулся я. — С первой же минуты стараюсь в точности следовать назначениям доктора Флоша, дабы иметь возможность побыстрее вернуться на авеню Монтеня.
— О да! Да! Поступайте так и дальше! Заклинаю вас! И будьте впредь благоразумны. Нам… нам уже так сильно вас не хватает…
Изабель даже не выговорила, она выдохнула, опустив очи долу, эти слова, и я вдруг сообразил: «Батюшки! Да она же влюблена в меня без памяти!» Мысль такая льстила мне, но одновременно ставила в чрезвычайно затруднительное положение. Конечно, барышня она довольно миловидная и волнует своим простодушием, не скрою, я чувствовал готовность сжать ее в объятиях, я уже сгорал от желания ощутить жар ее губ на своих и пить ее дыхание… но при всем при этом страшно опасался оказаться втянутым в любовную интрижку в то самое время, когда мне нужна голова совершенно свободная, иначе не довести до конца успешно дело чести.
— Ну вот… держите… — произнесла она тем временем, разворачивая пакетик.
Я взял свой кусок пирога. Наши руки соприкоснулись. Она задрожала. Мне стало жаль ее и стыдно за себя. И я вдруг возненавидел несчастную пепельную барышню — хотя бы за то искушение, какое она являет собою, сидя здесь, у меня, со своими тесно сведенными коленками в двух шагах от моей постели. Ах, если бы я мог, уткнувшись в эти ее колени, исповедаться, выговорить ей свою тайну, объяснить, что я не принадлежу себе, что я всего лишь посланник умершего, а умершим этим был гениальный поэт Пушкин, что я не имею права вкусить и толики земных радостей, пока не отомстил, что я связан клятвой, что я хочу ее, хочу, хочу, что я несчастен, страшно одинок, что я безумец, что я — русский… Ничего этого я не сказал и, чтобы овладеть собой, взялся за эльзасский пирог, который был необычайно нежен, просто-таки таял во рту. Я жевал, а она не сводила с меня страстного взора. Столь двусмысленную ситуацию продолжать было невозможно. Единственное слово, единственное движение — и все! И мы оба в ответе за случившееся.