Вернулся домой, написал в Россию — лицейским собратьям по железному кольцу. Расхвалил им божественную архитектуру Парижа, на самом деле мною едва замеченную, и, естественно, не сделал ни малейшего намека на лицо, ради которого прибыл во Францию. Одиночество и тайна делали меня привлекательным в собственных глазах. Я словно бы внутренне рос.
Наступило время ужинать, и вдруг захотелось повидать Адель, найти ее в танцевальном заведении «Мабилль». Но желание это утихло, едва я вспомнил о своем священном долге. Все, что отдалит меня ныне от Дантеса, станет оскорблением для благороднейшего из предназначений — отомстить за гибель Пушкина. Я сравнивал себя с монахами-иллюминатами, для которых в самоотречении уже заключалась награда. Разве, как можно чаще говоря «нет» искушениям, достойный человек не придает куда больше ценности окончательному «да»? Вернуть силу духа мне, как обычно, помог Пушкин. Я вернулся к его стихотворению и прочитал еще раз самую важную для меня строфу:
Где Зевса гром молчит, где дремлет меч закона,
Свершитель ты проклятий и надежд;
Таишься ты под сенью трона,
Под блеском праздничных одежд.
[15]И завершил вечер совершенно один, сидя за столиком в дрянном трактире.
Очень скоро я вполне освоился в доме Жоржа де Геккерена дʼАнтеса, у меня появились даже привычки. Приходил я, как было условлено, дважды в неделю к трем часам пополудни, спесивый лакей провожал меня в мою каморку, где кипы бумаг дожидались инвентаризации и перевода. Большею частью это были русские документы, в общем-то, не особенно интересные. Одни из них имели отношение к военному прошлому моего хозяина, другие вели происхождение из архивов его приемного отца, барона Якоба Теодора Ван Геккерена, в то время исполнявшего должность полномочного посла Нидерландов в Вене. Я старался как можно лучше воспроизвести на русском эту скучную административную прозу. Время от времени неожиданно появлялся Дантес и бросал взгляд на мою работу. И всегда выказывал удовлетворение. И я — тоже всегда — получал от его комплиментов странное удовольствие. Как будто впоследствии я решил стать секретарем или мне необходимо было заручиться благорасположением этого человека, прежде чем всадить ему пулю в голову. Иногда, сидя лицом к лицу, мы несколько времени отдыхали. Словно бы забывались. Он рассказывал мне о заседаниях Сената, а я ему о некоторых впечатлениях от своих парижских прогулок. Но этим и ограничивались наши взаимные исповеди. После, наградив меня парой приятных слов, Дантес возвращался в кабинет и закрывал за собою обитую кожей дверь.
Ровно в половине пятого экономка Дантеса, мадемуазель Изабель Корнюше, приносила мне поднос с чайником, чашкой, сахарницей, розеткой джема и кусочком эльзасского пирога. Разом мне открывалось наслаждение образцами неизвестной мне прежде кулинарии и обликом молодой очаровательной женщины, скромной и энергичной. Изабель умело заправляла всем домом барона. Ей было лет тридцать пять, не больше, и прежде чем взять на себя столь важные обязанности домоправительницы, она весьма успешно работала гувернанткой старшей дочери барона, Матильды Эжени. Все в ней отливало жемчужно-серым: платье, тонкая кружевная косынка, которая накрывала ее пепельные волосы, обрамлявшие лицо с изящными чертами, застенчивый взгляд и — осмелюсь даже сказать — чуть приглушенный голос. Изабель охотно задерживалась в моей комнатке, мне казалось, я внушаю ей уважение и симпатию, но ей в голову не приходило, что можно сесть. Она стояла рядом, пока я глотал свой обжигающий чай, пока наслаждался ароматной выпечкой. Дожевав кусочек, я с притворным небрежением расспрашивал ее о личности и жизни хозяина и заметил, что, стоило заговорить о нем, лицо ее тотчас же оживало. Она сообщила, что господин барон «сама доброта» и что в Сульце, эльзасском городе, где господин барон был мэром, он помогал неимущим и приносил богатые дары церкви, что он жертвовал на больницу, что, наконец, он много вложил в установление Второй Империи, за что и был пожалован сенаторским креслом, званием командора ордена Почетного Легиона и дружбой императора Наполеона III… Еще оказалось, что господин барон слишком много трудится, занимаясь одновременно государственными и своими собственными делами, и что горе господина барона, когда в октябре 1843 года скончалась его жена Екатерина, сестра Натали Пушкиной, было безмерно.