— «Да, это вы, — продолжал Дерулед, обращаясь к Клемансо, — Это вы в угоду внешнему врагу разрушали политическую жизнь Франции. Низвергая одно за другим бесчисленные министерства, сокрушая беспрестанно людей, стоящих у власти, внося при помощи вашего большого дарования смуту в умы и верования людей, вы, разрушитель, были оплотом внешнего врага. Я — противник парламентского строя, но не думаю, чтобы кто другой нанес ему когда-либо столь ужасные удары, как вы»… «Ce discours de violence inouie, joue, crie, sublime, — il faut le dire, — detendit cette Chambre contractee, la tira de sa peur et d'une longue servitudе… Clemenceau dans sa prosperite eut une certaine maniere d'interpellation directe, quelque chose d'agressif et qui prenait barre sur. tous. La familiarite du Petit Caporal avec ses grognards? Non! plutot un tutoiement pour laquais». — Так когда-то говорил участник этого парламентского заседания, нынешний обожатель Клемансо, а в то время его смертельный враг, — Морис Баррес. Приведенное замечание, кстати будь сказано, вполне основательно. Еще недавно один из обожателей Клемансо с неподражаемой наивностью описывал его в сущности самое сердечное обращение совершенно так, как дядя Андрея Ивановича Тентетникова (в одном из вариантов «Мертвых душ») расхваливал своего начальника, графа Сидора Андреевича: «Вот уж можно сказать собака, a добрейшая, благороднейшая душа. Сколько раз он меня, действительного статского советника, называл дураком, ну, что дураком, просто по-матерному выругает, и что же? через два часа ничего не помнит и опять дружески разговаривает, спрашивает, скоро ли опять жена отелится?» Не всем однако официальным обожателям свойственно такое благодушие — и на последних президентских выборах Клемансо был заботливо провален своими собственными политическими друзьями…
В тот день, 20 декабря 1892 г., друзья погибавшего борца вели себя еще гораздо хуже. Когда после речи Деруледа на трибуну взошел смертельно бледный Клемансо, он встретил зловещее гробовое молчание. На его фигуральный призыв «a moi, mes amis!» ответил, по свидетельству Барреса, один только голос: «Молодой Пишон, честная и наивная фигура, отозвался на призыв Клемансо>{20}. Его голос прозвучал одиноко — при молчании других верноподданных, и создалось тяжелое впечатление неудавшейся манифестант. Такой скверный эффект достигается в театре, когда один статист изображает толпу. Клемансо это почувствовал. Гордец ответил резко:
«Мне никого не нужно».
Но он почувствовал и свое одиночество, и силу той ненависти, которая его окружала»>{21}.
Вряд ли нужно говорить, что Клемансо был тогда жертвой клеветы. Несколькими месяцами позже другой националист, Мильвуа, решил окончательно доканать нынешнего отца победы. Он публично обещал представить документальные доказательства того, что «Клемансо — последний из негодяев». Этих доказательств — в атмосфере общей ненависти, окружавшей личность нынешнего кумира, — с нетерпением ждала вся Франция. Враждебные газеты заранее разгласили «la grande trahison de M. Clemenceau vendu a l'Angleterre». Много республиканских депутатов в долгожданный день заседания подходило к Мильвуа с сердечными пожеланиями: «Debarassez nous de cet individu». В парламенте готовили политическое убийство Клемансо, а у ворот стояли люди, собиравшиеся бросить его в Сену.
Разумеется, все оказалось вздором. Обещанные документальные доказательства, будто бы выкраденные из английского посольства, были грубейшим подлогом, как это выяснилось с совершеннейшей очевидностью во время их чтения с трибуны парламента. В палате произошел неслыханный скандал. Уничтоженный Мильвуа с видом полоумного замолк на трибуне. Дерулед, который был искренне убежден в подлинности документов и в государственной измене Клемансо, тут же на заседании подал в отставку, любезно объявив друзьям и врагам: «Vous me degoutez tous! La politique est le dernier des metiers; les hommes politiques les derniers des hommes; j'en ai assez, je donne ma demission!»
— «Ah! le rire de Clemenceau alors! — с горечью писал тогда Морис Баррес, двусмысленно намекая, что в разоблачениях Мильвуа не все было ложью. — Rire d'un surmene qui ne peut plus se contenir. Ses gestes fuyants de toutes parts. Ils se tape sur les epaules, sur les cuisses. Les tribunes s'epouvantent de le voir danser sur son banc… Au moindre faux pas, toute cette sorcellerie se fut abattue sur lui-meme. Il le sentit. Il sacrifia le tres beau discours qu'il avait prepare, qu'il eut si merveilleusement prononce…»