Оказалось также, что польский крестьянин может жить и спать спокойно, не распространяясь «от моря до моря». Тот, кто знает хоть немного поляков, их историю, их искусство, их прекрасную литературу, всецело проникнутую древними рыцарскими идеалами, не может усомниться в храбрости польского народа. Беспримерный военный крах, проявившийся в бегстве от Киева до Варшавы и чуть-чуть не вылившийся, при благосклонном содействии Ллойд Джорджа, в полную капитуляцию перед большевиками, показал только то, что польский народ не желает никакой войны вообще, и всего менее склонен к войне, завоевательной.
То же самое относится к народу русскому, храбрость которого еще менее оспорима. Крепостной мужик коммунистической России, по-видимому, не слишком горит желанием проливать кровь во имя идей Третьего Интернационала, да еще под руководством тех людей, которым, как Пушкинскому старцу Варлааму, «что Литва, что Русь ли, что гудок, что гусли».
Оказалось также, что судьбы людей, народов и правительств чрезвычайно изменчивы. «Never say die» (никогда не говори пропало), — утверждают англичане. Генерал Веган, которого не запугали даже сообщения газеты «L'Humanite» о четырехмиллионной советской армии, блестяще это показал под стенами Варшавы. Его пример имеет значение и для России. В гражданской войне тоже побеждает тот, у кого крепче нервы.
Однажды в Версали король Людовик XV неожиданно вошел в комнату маркизы Помпадур. Сидевший у фаворитки, в числе других лиц ее свиты, доктор Кене вскочил и изобразил на лице крайнюю растерянность. После ухода монарха одна из придворных дам, госпожа Оссэ, лукаво спросила перепугавшегося врача:
— Смею ли, сударь, узнать причину столь непонятного волнения?
— Как же мне было не волноваться? — отвечал Кене. — Всякий раз, когда я вижу короля, я думаю: вот человек, который может приказать, чтобы мне отрубили голову.
— Помилуйте! — воскликнула госпожа Оссэ. — Король так добр!..
Мишлэ, рассказывающий этот анекдот, остроумно и справедливо замечает, что госпожа Оссэ в своем восклицании совершенно точно определила причину Французской Революции: при старом строе единственная гарантия того, что человеку не отрубят головы, заключалась в крайней доброте короля.
Мне этот эпизод вспомнился отчасти в связи с нашумевшей статьей, в которой Максим Горький трогательно описывает «почти женскую нежность к людям» Ленина, его славный, хороший смех и тайные душевные страдания, причиняемые советским террором этому кроткому человеку. Жалость к несчастненьким, как известно, составляет одну из традиций русской литературы; об этом и об ame slave вообще сказано, слава Богу, в Европе достаточно глупых слов. Против жалости, разумеется, ничего возразить нельзя; но до сих пор полагалось, если уж жалеть, то по крайней мере жалеть кого следует. Максим Горький здесь оказался новатором. Советский террор несомненно дает богатый материал для проявления жалости. Горький ее и проявляет: ему мучительно, прямо до слез жалко — ему жалко Ленина! Ленин так устал, истребляя контрреволюционеров и саботажников. «Я знаю глаза, в которых жгучая боль запечатлелась навсегда, на всю жизнь. Всякое убийство мне органически противно, но эти люди — мученики, и совесть никогда не позволит мне осудить их»>{4}. Мученики террора, оказывается, — Ленин, быть может, также (Горький говорит во множественном числе) Дзержинский и Лацис. Ах, несчастненькие!
О статье Горького достаточно говорилось, хотя некоторые ее достоинства еще не вполне оценены. В чисто художественном отношении образ человека со славным добродушным смехом и с глазами, в которых навсегда запечатлелась жгучая боль, вряд ли можно отнести к числу шедевров. Коммунистический Челкаш не удался талантливому писателю. Я говорю обо всем этом только в связи с идеями, вытекающими из анекдота Мишлэ. При советском строе единственной конституционной гарантией является доброта руководителей Чрезвычайки. Не сомневаясь ни в искренности большевистских симпатий Максима Горького, ни в его личной порядочности, я вынужден заключить, что он двадцать пять лет боролся с самодержавием, совершенно не понимая, во имя чего ведется эта борьба.