— Перешибло, перешибло, — недовольно заговорил Кондрат. — Больно память у вас хорошая... А у меня память уже того... Можно и забыть, где случилось — за кринкой молока или там, за пулеметом... Вынимайте картошку! — сказал он и поднялся.
Всюду вдоль берегов Дона мелькали, переливались, трепетали под ветерком огоньки. И было их не так-то уж много, но рассыпаны они были так низко, что будто обозначали места, где находились люди. Кондрат смотрел в степь.
— И что-то там Евдокии будет известно? — сказал он вслух и вздохнул.
— Дед, давай соль, — сказал Никита.
* * *
Утром дед проснулся в шалаше оттого, что его кто-то настойчиво теребил за плечо. Он открыл глаза. В прорезе шалаша, вся освещенная лучами восходящего солнца, стояла Евдокия. Глаза ее сияли, волосы, взбитые степным ветром, окружали чуть бледное от бессонной ночи лицо.
— Жив, жив Степан. Жив, деда!.. Вот письмо. Он в Москву поехал... на праздник... А оттуда сюда, ко мне, приедет... Да вставай же, вставай!.. Смотри, какой восход сегодня! — она вытащила Кондрата в поле, поцеловала деда в бороду, потом вскочила на коня, ударила его под бока босыми пятками, сразу перевела на галоп и, пригнувшись, поскакала по дороге к хутору, оставляя за собой всплески золотисто-розовой пыли.