…Дальше шли какие-то пустые-пустые мысли, как в старом кино, когда кончался фильм, замолкала музыка и шелестела пустая пленка: мелькания, серое, серое, кресты, перечеркивающие экран, потом белое полотно, а потом механик останавливал все и загорался яркий свет.
Смысла в его жизни совсем не осталось. Он ясно понимал, что все уже передумано по сто раз и ему не только не хочется вспоминать, но даже и скучно, две заботушки его околели, будто сговорились… Не было смысла варить щи. Кому они…
— Всё переделал, всё… — бормотал про себя, — больше ничего, все на месте. Васька, Дунай…
Птицы вдруг объявились, он увидел их в окно. Вышел, долго смотрел. Они его не боялись, подчистили картошку и расселись на заборе, на Дунаевой будке с мертвой темной дырой. Старик замерз, вернулся в дом и открыл сундук. С килограмм старого гороха, немного гречки, пшена пачка, перловка на донышке в наволочке, масла подсолнечного две бутылки, соль… Он засыпал все в два чугуна, не мытые с прежней варки, думая о том, что птиц много и этих чугунов им все равно не хватит. Дровишек подбросил. Пока варил, стемнело. Грачи сидели тихо. Старик перемешал варево, вылил в него бутылку постного масла. Утром можно было отдать.
Очистил себе пару холодных картофелин. Еле тлевшая керосиновая лампа погасла. Он поболтал ее — керосина не было. Керосин еще был в сарае, но он не пошел. Посидел, подумал о чем-то долго, потом встал, нашел в темноте фуфайку и рассыпал чугуны вдоль дорожки. В дом вернулся.
— Ты меня прости, Катя. — Ему казалось, что они уже встретились и она все про него знает, и от кого у Нюшки сын, тоже… — Прости, что так вышло…
Ему не было стыдно перед ней, просто соскучился и хотелось поговорить, но слов больше не было. Они с Катей не очень разговорчивые были. Совсем темно сделалось в избе, от прогоревшей печки чуть только подсвечивало, и в темноте ему даже и лучше было — видел Катины глаза, улыбку, она всегда виновато почему-то улыбалась.
Плеснув мимо рюмки, налил еще и застыл, нахмурившись — а вдруг там Катю не найти будет? Эта мысль не раз к нему приходила. Может, там людей так намешано… а может, и Кате дела до него уже нет, и он там тоже переменится и не станет ее искать?!
Старик недовольно нахмурился, тронул давно небритую щеку и, отставив рюмку, ощупью открыл шкафчик, где у него хранились помазок в стаканчике и бритва.
Вася уперся, нога в рваной галоше проскользнула по снегу, но сани сдвинулись, и он потянул, пыхтя и послеживая, чтобы не сваливалось. В санях были неудобные листы шифера, цеплялись за все. Вася тащил и матерился вполголоса: на снег, залепляющий глаза, на оторвавшуюся заплатку на штанах, на грязные кальсоны, светящиеся сквозь открывшуюся дырку, на речку, переходя через которую он обязательно подпитывал валенки, и они уже были неподъемные. Вскоре, мокрый, как мышь из проруби, был уже в своем дворе. Это была последняя ходка, он разгрузился в высокий штабель, подровнял, досками прикрыл и как следует, чтобы не торчало, засыпал все снегом. Здоровый сугроб получился. Вася взял метлу и замел следы саней.
В доме напихал дров в холодную печку. Руки тряслись от усталости. Одежда под ватником вся была насквозь, он целый день сегодня без остановок таскал, даже пообедать не забежал.
Этот шифер он присмотрел еще летом. Сева — художник-дачник из их деревни — попросил помочь разгрузить. И они с Иваном перетаскали двадцать пять новеньких листов под крышу, под замок аккуратно сложили к Севе на задний двор. Шифер был необычный, гладкий, прямо приятно было его руками брать. Василий с Иваном такого не видывали. Сева бутылку и закуску выставил, предлагал еще деньги за работу, но они с Иваном отказались, помогли по-соседски, какие уж деньги, выпили, правда, и вторую бутылку, больше у художника не было.
Сева-художник думал поменять крышу до дождей, да так и не приехал больше. В октябре Вася не выдержал и как-то ночью унес на себе два листа шифера. Те, что прикрывали доски на улице. Сообразил, что, скорее всего, Сева уже не приедет в этом году. Домой, однако, сразу не понес, в лесу спрятал.