Одиночество и свобода - страница 31

Шрифт
Интервал

стр.


* * *

Как нельзя лучше подводят итог его деятельности те строки, которыми он закончил один из своих последних, предсмертных рассказов.

Рассказ – о старом матросе Бернаре, бретонце, бывшем когда-то приятелем Мопассана. Умирая, Бернар сказал: «Думаю, что я был хороший моряк».

Бунин вспоминает об этих словах и пишет: «Мне кажется, что я, как художник, заслужил право сказать о себе, в свои последние дни, нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар».

На величавую, гордую, спокойную – без бахвальства – простоту этих слов ответим с уверенностью: да, заслужил. Без Бунина в нашей литературе стало темно, пусто и даже как-то беспорядочно, будто ушел из нее человек, который самим присутствием удерживал ее от распада, разброда и безотчетно заставлял всех подтягиваться.


ЕЩЕ О БУНИНЕ


По поводу «Воспоминаний»

Воспоминания Бунина, в той части, по крайней мере, которая касается его сверстников, почти сплошь насмешливы. О Толстом он пишет благоговейно, об Эртеле благожелательно и почтительно, о Чехове, – правда, с оговоркой насчет его пьес, – вспоминает с восхищением, но едва перейдет к «декаденству», т.е. к тому периоду, в который поэзия с Блоком во главе или в центре ее, оказалась значительнее и, пожалуй, даже популярнее прозы, его иронии и презрению нет конца.

Невозможно не задуматься над его книгой: если был упадок, откуда и отчего он возник? действительно ли он был? действительно ли в течение четверти века русская литература оказалась во власти беззастенчивых болтунов, ломак и обманщиков, за которыми плелись наивные, доверчивые простачки? не было ли за этим падением, за этим коллективным оглуплением и кривлянием – во многих случаях несомненным, и Буниным правильно оцененным, – чего-то такого, что Бунин проглядел?

Воспоминания его начинаются с девяностых годов. Именно в то время что-то в нашей литературе надломилось, и ворвалась в нее ватага молодых людей, кричавших главным образом о самих себе, искавших новизны во что бы то ни стало, поклонявшихся красоте, будто бы не имеющей ничего общего с добром и истиной… Конечно, я схематизирую и упрощаю, но делаю это потому, что для обрисовки этого движения, к тому же достаточно известного, нужны были бы страницы и страницы.

Бунин остался от сверстников своих в стороне, не примкнув ни к эстетам, ни к общественникам, старавшимся дать отпор высокомерно беспринципной молодежи. По складу своему, он, назвавший себя в юности последователем Флобера, считавшийся в поэзии «парнасцем», должен был бы оказаться в лагере поклонников красоты. Но его мутило от их излишеств, от их самоупоения, от их самодовольства. Ему чужды были их выкрики и манифесты, большей частью аляповатые. Да и не только это отталкивало его: как отчетливо обнаружилось в оценке, которую Бунин дал чеховским драмам, ему была нестерпима та гипертрофия лиризма, та назойливая чувствительность, которая, кроме него, почти никого не коробила. Оглядываясь сейчас на то время, о котором Бунин вспоминает, видишь, что действительно осталось от него маловато и что немногое уцелевшее уцелело лишь благодаря духу сопротивления, которым было оживлено.

Но прав ли был Бунин исторически, и нет ли в каждой эпохе чего-то такого, что понять, разделить и принять необходимо? Это вопрос совсем другой, и возражения, которые Бунину следовало бы сделать, сосредоточены именно вокруг него.

Прав ли был он по существу? Не помню в чьих записках о встречах со Львом Толстым рассказано, как Толстой, разводя руками и усмехаясь, говорил о стилистических новшествах Горького, в частности, о знаменитом «море смеялось».

-Ну, что же, если им это нравится, дело их… дело их!

Разумеется, подобная новизна должна была быть Толстому смешна, как смешны были ему всероссийские восторги, ею вызванные, и все то, вообще, что ей в литературе сопутствовало. С высот своего царственного мастерства, с высот «Воскресения», тогда писавшегося и не сразу полностью оцененного (вероятно, показавшегося «несколько устарелым по фактуре», как любят выражаться профессиональные теоретики искусства), мог ли он не видеть, что в «смеющемся море» ничего, кроме манерности, нет? Бальмонт утверждал, что Толстому очень нравились его стихи и что хохотал он над ними притворно: пусть это смелое утверждение останется на совести покойного поэта. Не думаю, впрочем, чтобы он и сам словам своим верил.


стр.

Похожие книги