Одиночество и свобода - страница 19

Шрифт
Интервал

стр.

Так уж повелось, что поклонники Шмелева, – а их у него много, и они за него «хоть в огонь», – демонстративно связывают его творчество с Россией. Шмелев, будто бы самый патриотический наш художник. Он – оправдание всех тех, кто слагает беспомощные вирши в национальном духе или сочиняет сусальные романы для воспитания юношества. Он – их знамя, их глашатай. Кто не недолюбливает Шмелева, тот, значит, вовсе и не русский человек, тот интернационалист, разлагатель, анархист, посягающий на родные святыни, ибо все у Шмелева исконное, подлинное наше, почвенное, все «Русью пахнет», и для русского нюха будто бы пленительное. Тут-то, повторяю, и происходит размолвка. В самом деле, если бы это было патриотизмом, если бы этим он был ограничен, от него хотелось бы отказаться! К счастью, отказываться нет причин, а перечитывая Шмелева, хочется воскликнуть: «Не узнаю тебя, Россия». Не то она и не в том она, по крайней мере, не только «то», и не только в «том». Впечатление такое, будто с былых беспредельных просторов, куда вывел нас русский XIX век, с Пушкиным и Толстым, с Лермонтовым и Гоголем, с Тютчевым и Достоевским, после того, как вдохнули мы воздуха подлинной свободы, мудрости и человечности, опять захлопнуты окна… Ну, может быть, и в затейливо расписанном тереме, со всякими там коньками и вышивками, с красными девицами и удал-добрыми молодцами, но и с затхлостью из плохо проветренных покоев, с плесенью на стенах. Шмелев не подделывается под старину. Он рассказывает о современной жизни и, например, в «Няне из Москвы» – кажется, самом популярном своем произведении, – изображает даже некую взбалмошную девицу, блистающую в Нью-Йорках и Голливудах. Но идеал, к которому влечется его творчество, основной образ, заложенный в нем, – узок и реакционен в глубоком, почти юлиановском смысле этого слова (поэтому и антиморален). Бывали, конечно, в Москве такие нянюшки – умные, степенные, говорливые, милые, добрые старушки. Могли они и пережить все то, что пережила шмелевская няня, могли остаться и столь же крепко своеобразными в речах, во вкусах, в повадке. С точки зрения правдоподобия, возражений нет. Но если говорить не о правдоподобии, а о правде, дело меняется… Если бы это была просто лирика, навевающая «сон золотой», безнадежно сладкий сон о прошлом, что же, можно было бы провозгласить и «славу безумцу»: в снах и лирике сейчас – что скрывать, – большая потребность! Но это – утверждение, это – идейно-историческая полемика, это – противопоставление одного мира другому, это – творчество волевое и, как теперь говорится, «целеустремленное». Вот тут-то его внутренняя порочность и обнаруживается. Становится ясно, почему русская литература «опровинциалилась»: сравнить только «Няню из Москвы» с чем-либо бесспорно высоким в нашем прошлом, с «Княжной Мэри», с «Капитанской дочкой», с «Хозяином и работником». Какое падение! Какой срыв! Причина не в таланте и не в мастерстве, – потому что, опять скажу, Шмелев очень талантлив и до карикатуры не скатывается никогда, ни при каких обстоятельствах, – нет, срыв в общем творческом кругозоре, в миропонимании и властной, заразительной, облагораживающей силе этого миропонимания. А ведь Пушкин и Толстой, это, как никак, тоже Россия, и то, что они от ее имени сказали и выразили, не потеряло для нас бессмертного своего значения и не потеряет его, вероятно, никогда. Но их ощущение родины тем менее назойливо, чем оно было глубже и свободнее, в резком противоречии с декоративным, как бы обворовывающем, умаляющем человека патриотизмом шмелевского склада.

Патриотизм – «струна», на которой играть легко, особенно теперь, после всех русский несчастий и невзгод. Но именно после всех несчастий и невзгод русские сознания, казалось бы, слишком насторожены и встревожены, чтобы удовлетвориться обращением к прошлому, притом в приукрашенном виде. Перечтем «Росстани», одну из ранних повестей Шмелева.

Широкая, как море, Волга, или весеннее, бледное небо над Москвой, или «несравненное благоухание полей» – все это доходит, действует. Кому же из нас не кажется, не казалось хотя бы только раз, что действительно поля наши благоухали, как никакие другие поля в мире? «Березки?» – принято теперь иронизировать. Пусть и «березки», но за «березками» этими скрыто нечто такое, над чем смеяться нечего. – «Не поймет и не заметит…» сказал мудрец Тютчев об этих самых «березках», ни о чем другом, а кстати случается, что «горды взор иноплеменный» кое-что и понимает, замечает, во всяком случае допускает в «березках»: Андрэ Моруа в книге своей о Тургеневе пишет, что должно в русской природе быть что-то совсем особое, если русские писатели с таким совсем особым чувством о ней говорят. Нет, Волга, небо, поля, – с этой шмелевской лирикой спорить не хочется.


стр.

Похожие книги