Но с противоположной стороны все пока оставалось по-прежнему. Так же мирно стояли маленькие домики, так же незыблемо выстроились в линию почерневшие от времени заборы. И вдруг вдоль этих заборов я увидел медленно идущую со стороны железной дороги глухую Асю. Бог мой! Как же она постарела, как безжалостно согнули и уменьшили ее прожитые годы. Я подошел к ней. Возможно, это было не очень тактично с моей стороны, но уж слишком ошеломили меня перемены вокруг.
– Здравствуйте, – сказал я, стараясь выговаривать каждый слог как можно более четко.
Она посмотрела на меня и, конечно же, не узнала.
– Вот здесь когда-то работал сапожник Шолом. Где он? Что с ним стало?
Ася повернула голову и посмотрела на то место, где так привычно стоял прежде рабочий стол и кожаная табуретка.
– Умерли, – сказала она тихо, – вначале Шолом, а потом Брайна. Шесть лет после того, как не стало Шолома, я ухаживала за ней, но, – вздохнула она, – разве со смертью поспоришь?
Шумели вокруг машины, грохотал ковш экскаватора, переругивались в траншее двое рабочих.
– Сколько? – переспросил я. – Шесть лет?
– Глухому два раза обедню не служат, – сердито ответила Ася и толкнула калитку с облупившейся красной краской, которую когда-то давным-давно ей покрасил маленький и круглый, как пивной бочонок, сапожник Шолом.
Имени его никто не помнил, да и сам он, пожалуй, тоже. Вернулся он с Первой мировой дважды Георгиевским кавалером. Потом в городе каким-то образом узнали, что при форсировании водной преграды рядом с ним разорвался снаряд, и Монче хотя и выплыл, но лишился рассудка.
Старенькая его мать умерла вскоре после возвращения сына, и он остался один в обветшалом доме, который тихо прятался среди бурно разросшегося кустарника.
Солдаты пана Пилсудского, хозяйничавшие несколько месяцев во время Гражданской войны в нашем городе, Монче не тронули. Он даже ходил смотреть, как они отступают, и его высокая сутулая фигура путалась среди грохочущей массы бегущих войск.
Не тронули Монче и хмурые милиционеры, восстанавливающие порядок на полусоженных улицах. Они старались не замечать, что на его заношенном кургузом пиджаке сверкали всегда начищенные до ослепительного блеска два старорежимных Георгиевских креста.
Даже мальчишки – вечная гроза болезненных бродяг – Монче щадили. Лишь иногда окликали они его посреди улицы и грозно вопрошали:
– Номер вашей винтовки?
– Тысяча двести восемьсот сорок два, – чеканил в ответ Монче, вытягиваясь по стойке «смирно».
Номер этой винтовки спас однажды от провала заезжую знаменитость, блиставшую в жанре модного по тем временам сценического гипноза. На своем единственном сеансе мастер по наведению транса приглашал на сцену всех желающих и проделывал с ними невероятные вещи. Кто-то плавал прямо на дощатом полу сцены, кто-то собирал там же несуществующие цветы, и все вместе объяснялись в любви маэстро – мужчине усатому и в летах.
На сцену, позвякивая своими наградами, вышел Монче.
– Ваша рука – палка, она не сгибается, – приказал гипнотизер, глядя ему в глаза.
Монче виновато улыбнулся и согнул руку. Гипнотизер несколько раз безуспешно повторил свое приказание. В зале зашумели. Положение спас местный импресарио, с трудом уговоривший маэстро посетить наш город. Он попытался что-то объяснить, потом махнул рукой и взобрался на сцену.
– Номер вашей винтовки? – гаркнул он зычно, как на параде.
– Тысяча двести восемьсот сорок два, – вытянувшись во фрунт, гордо доложил Монче.
Оценив положение, маэстро прочел экспромтом небольшую лекцию о том, почему гипноз не действует на умалишенных, и на этом представление закончилось.
Монче стал героем дня.
– Ваша рука – палка! – кричали ему мальчишки, загораживая дорогу.
Монче показывал им руку, потом сгибал ее и с виноватой улыбкой прятал за спину.
Первая бомба Великой Отечественной упала на наш город через неделю после того, как началось немецкое вторжение. Попадание было прямо в центр опустевшего уже рынка. В воздух взлетели обломки деревянных рядов, булыжник и конский помет. А над воронкой еще долго кружились обуглившиеся клочки соломы.
Вскоре началась эвакуация. Вереницы машин тянулись по направлению к Москве. Двери опустевших учреждений хлопали от сквозняков. Повсюду валялись кипы ненужных бумаг, опустошенные ящики письменных столов и осколки разбитых окон.