Сейчас же, ничего решительного не предпринимая, я мог безопасно наслаждаться сознанием факта, что где-то не очень далеко, но и не слишком близко пребывает кто-то, кто в определенном смысле принадлежит мне — как арендатору в определенном смысле принадлежит дом, где он живет, но, если он станет владельцем, на него в дополнение к некоторым правам навалится и множество обязанностей; мне же не пришлось даже платить за аренду. В таких чувствах я отправился на летние каникулы в Ереван.
Вскоре после моего возвращения в Москву началась запарка в академии, и я не мог поехать в Таллин. Я позвонил Кюллике и пригласил ее в гости в Москву, но у нее шли репетиции новой постановки. Я затосковал. Миновало два месяца, в течение которых моя тоска все росла, даже оргии Коли Килиманджарова меня уже не волновали. Премьера Кюллике должна была состояться то ли шестнадцатого, то ли семнадцатого брюмера, и мне удалось уговорить ее сесть сразу после этого в поезд, с которого я помогу ей сойти в Москве. Во имя путешествия она даже отказалась от роли в радиоспектакле для детей. В последние дни перед низвержением республики я словно обезумел, сходил на рынок, поссорился с соотечественником, который просил за бастурму и суджух[8] неимоверную цену, в конце концов купил все-таки и то и другое и даже бутылку коньяка, но тогда случилось то, чего долго ждали, но для чего худшего времени придумать было невозможно, а именно — умер председатель Политбюро, который, в сущности, был мертв уже давно и которого хранили только как талисман, возможно, из-за его импозантных бровей, и этот экзитус всемирного значения, кроме надежд многих юношей из Днепропетровска, перечеркнул и таковые, правда, только сексуальные, одного армянина — Трдата Тот-и-тот-яна: въезд в траурный город закрыли для всех, кроме официально приглашенных поминальщиков, Кюллике не продали билета на поезд, ее направили читать стихи на политбогослужении, я же после услышанной по телефону малоутешительной реплики: «Трдат, это судьба» — пошел к Юрию и Мэри Архангельским и разложил на столе все, чем снабдился в честь прибытия дорогой гостьи.
Слух, что Трдат выставил угощение по поводу смерти генсека, разнесся быстро, и скоро в комнату Архангельских набился народ. Большинство курсантов на всякий случай принимало скорбный вид, чтобы их нельзя было заподозрить в антисоветских настроениях. Архангельские со свойственной им поэтической наивностью мечтали о каких-то важных переменах в обществе, чуть ли не о социализме с человеческим лицом. Я был уверен, что ничего не изменится: пока коммунисты сидят в Кремле, все будет идти по-старому, а добровольно власть не отдаст даже апаранец (как показала история, я переоценил большевиков). Аполлон Карликов в принципе соглашался со мной, но, по его мнению, недовольство русского народа общественным строем достигло апогея, потому все было возможно.
Но сами похороны были еще впереди. В день предания тела земле нам велели явиться в академию, дабы всем вместе смотреть по телевизору траурную церемонию. Это напоминало французский фильм, в котором прослежены ровно два часа из дня жизни молодой женщины, промежуток от пяти до семи, с той разницей, что наш сеанс был куда скучнее. К тому же он принес с собой человеческую драму, закончившуюся, как и все подобные драмы, в которых личность вступает в конфликт с существующим строем, печально для личности.
Уже с сентября я замечал у Альгирдаса повышенную нервозность: он не только ронял иронические замечания в адрес советской власти при преподавателях, но иногда и вступал с ними в сердитые споры. Однажды он даже хлопнул дверью и ушел с лекции, на которой лектор стал восхвалять Сталина. Нашей кураторше пришлось потрудиться, чтоб эта история не дошла до директората, а Альгирдас после этого стал ходить в Академию все реже, да еще и конспиративно. Он являлся к началу интересовавшего его фильма, входил в зал в верхней одежде, только там снимал пальто, а шляпу держал перед лицом, чтобы его не узнали. Будь он маленького роста, этот трюк, может, и удавался бы, но Альгирдас был громадный, как гризли, и, если он еще и оказывался за Аполлоном Карликовым, тот его заслонить никак не мог. Тогда мне приходилось объяснять кому-то из директората, кто, издали увидев Альгирдаса, хотел выяснить, как продвигается его дипломная работа, что моего соседа мучает зубная боль и он не может выговорить ни слова, хотя давно уже мечтает услышать голос графини Ермиловой или княгини Сулейменовой — в этот момент Альгирдас опускал на секунду шляпу и показывал мрачное лицо и глаза страдальца.