Глава 1.
Мнемосина и амнезия: парадоксы исторической памяти в античной Греции[3]
Historia versus chronica. «Ах, Солон, Солон! Вы, эллины, вечно остаетесь детьми, и нет среди эллинов старца!.. Все вы юны умом, ибо умы ваши не сохраняют в себе никакого предания, искони переходившего из рода в род, и никакого учения, поседевшего от времени». Если верить Платону (Tim. 22b), так будто бы говорил египетский жрец, беседуя в начале VI в. до н. э. с Солоном — прославленным афинским мудрецом, прибывшим в ходе одного из своих путешествий в долину Нила. Конечно, Платон был великим фантазером, творцом грандиозных мифов (некоторые из этих мифов и по сей день властвуют над человечеством, как, например, миф об Атлантиде[4]), и вряд ли разговор между афинянином и египтянином, который он описывает, когда-либо имел место в действительности. Но дело здесь не в точной и скрупулезной передаче конкретных фактов, а в общем понимании ситуации, и в этой сфере Платон проявил удивительную проницательность, блестяще подметив различие в мировосприятии между греками и жителями Древнего Востока.
Действительно, хотя и несколько странно читать подобное применительно к цивилизации, в рамках которой, по общепринятому и справедливому мнению, возник сам феномен исторической науки[5], тем не менее надлежит помнить и о «другой стороне медали». Уже давно и с полным основанием отмечается, что древнегреческому менталитету в целом был присущ скорее «пространственный», чем «временной» модус, что влекло за собой отсутствие существенного интереса к процессам изменения, становления, преимущественную ориентацию на познание законченного и совершенного бытия, иными словами, выражало определенную «антиисторическую» тенденцию[6].
Иными по сравнению с древневосточными цивилизациями (да, пожалуй, и с любым традиционным обществом) оказались в античной Греции и средства фиксации исторической памяти. В высшей степени характерно, что жанр исторической хроники, столь распространенный и на Древнем Востоке — от Египта до Китая, и в Риме (фасты, анналы)[7], а впоследствии — в Византии, в Западной Европе, на Руси (летописи), греческому миру весьма долго оставался чужд. И это при том, что практика ежегодных записей в принципе была знакома грекам. В большинстве греческих полисов в практических (прежде всего календарных) целях составлялись списки следующих один за другим эпонимных магистратов (например, в Афинах — первых архонтов)[8]. Однако характерно, что никакой информации собственно исторического характера к их именам, насколько можно судить, не добавлялось[9].
Не случайно первые греческие историки (логографы, Геродот) при составлении своих произведений должны были ввиду отсутствия письменных хроник опираться почти исключительно на данные устной традиции в тех случаях, когда давность описываемых событий не позволяла «снять показания» с непосредственных свидетелей происшедшего. Жанр хроники стал органичным достоянием античной культуры лишь довольно поздно, в результате греко-восточного синтеза эпохи эллинизма[10].
Древнегреческая цивилизация породила какую-то совершенно особую, ни на что не похожую форму историописания. Эллинский историк классической эпохи отнюдь не сродни своему древневосточному, византийскому или древнерусскому «коллеге». Он — не усердный хронист, скрупулезно заносящий в свою летопись событие за событием, «добру и злу внимая равнодушно». Он — исследователь. Кстати, и сам термин «история», вошедший из греческого во все европейские языки, изначально обозначал просто «исследование», а по сути дела — даже что-то вроде «расследования», «следствия». Ничего специфически исторического в нашем понимании он не подразумевал и мог применяться в равной степени и к материалу природного мира, а не только человеческого общества (достаточно вспомнить «Историю животных» Аристотеля или «Историю растений» Феофраста)