Скучают, говорю, только барышни. Общества у сельской барышни мало; приходит, правда, к ней иногда дьяконская дочь, но "какие же могут быть с ней разговоры"?
— Тятенька вчерась купили лошадь, — скажет, например, дьяконская дочка.
— Какую? — сама не зная зачем, спрашивает барышня.
— Мерена-с…
— Хорошую?
— Она лошадь очень даже хорошая, ну только — стали у нее в роту смотреть, а у нее нету языка…
— Как нету?
— Да так-с… отвалился-с… — заключает серьезным тоном дьяконская дочка. А потом снова сидит полчаса молча, не шевелясь, и пощипывает бахрому у мантильи, смотря при этом в землю.
— Ну, прощайте, — произносит, наконец, она.
— Куда же вы?
— Домой-с, нужно.
— Приходите же опять.
— Прийду-с…
И расстаются. А барышня принимается опять скучать. Книг у ней никаких нету; правда, отыскала она какую-то толстую книгу, но это была такая серьезная книга, что барышня в ней ровно ничего не поняла. В голове ее почему-то уцелела фраза из этой книги: "Висок есть самая чувствительная часть человеческого тела". Иногда она стоит у окна, ничего не думает и вдруг вспоминает: "Висок есть самое чувствительное…" и проч. Что за гадкое состояние!
— Скажи ты мне на милость, о чем это ты ахаешь, — рассерженно спрашивает у дочери мать, когда та от тоски разрешается продолжительными вздохами.
Дочь молчит.
— Что ты — не сыта?
Молчит.
— Платьев нет? Не одета? Не обута? — продолжает мать. — Жениха очень хочется?
Дочь делает движение плечом и чуть слышно произносит:
— Вот еще!
— Так пожалей ты хоть меня-то: где же я тебе женихов возьму?
— Маменька!
— Что мне с улицы, что ли, их скликать? а?
— Маменька, ради бога.
— Так скажи же, ради самой царицы небесной, чего тебе?
Дочь молчит, потому что не знает, чего ей хочется.
— Ну и дура, когда так…
Мать уходит, а дочь вздыхает и хочет что-то шить, но снова натыкается на толстую книгу и снова узнает, что "висок самое чувствительное место…" и т. д.
На дворе между тем полдень; две свиньи, пустившиеся утром на поиски съедобного, теперь лежат в грязи у плетня, обвалившегося и нависшего над этой лужей, на дне которой какая-то никем не замечаемая тварь на свободе занимается пусканием пузырей: они лезут оттуда кверху, вздувают грязную зеленоватую массу и потом лопаются, заставив своим щелканием шевельнуть свинью ухом. За забором, устроенным из двух длинных непиленых дерев, слегка приподнятых одно над другим и привязанных к воткнутым в землю шестам, толкаются между толстыми подсолнушниками маленькие деревенские девчонки и мальчонки. Уписывая кто огурец, кто большую, но сухую и завалящую корку, они толкуют что-то между собой своими цыплячьими голосами, а ветер по временам приподнимает с ихнего лба белые и чистые волосенки. Кроме этих ребят-караульщиков, некого и встретить на селе.
Накрыв голову белым платком и вооружившись самым простым зонтиком, ходит вдова-помещица по огороду, прилегающему к самым окнам дома; у окна сидит скучающая дочка…
— Маменька! — произносит она, — когда ж мы в город-то?
— Рожна вот еще…
Эту фразу мать говорит таким грозным тоном, что дочь вдруг лишается всякой возможности продолжать разговор.
И скучает она так и дни и годы…
А судьба нежданно-негаданно посылает ей великую утеху в особе г. N, который в это время, только еще впервые, подъезжает к селу Кошкам. Эта езда дает мне возможность несколько уяснить внутренний мир г. N, так как я (что имел уже случай высказать) награжден в отношении к его особе особенною прозорливостию. Для этого мы пока оставим и Кошки и помещичье семейство.
Принадлежа к числу людей, которые везде если не приносят особенного удовольствия, то во всяком случае не нагоняют тоски и не сидят сложа руки, г. N еще интересен как жених и как человек, видевший Петербург. Последним обстоятельством может справедливо гордиться и сам он, потому что Петербург дал ему все необходимое в жизни, "как она есть". Г. N, живя в Петербурге, ушел от всех толков и учений, но не потому, чтобы понимал смысл какого-нибудь учения и находил его вредным для себя, а потому, что учения эти не бросались ему в глаза, которые от природы способны были видеть только то, что учит умению