Немного погодя он посмотрел на часы. С момента Сашиного ухода истекло пять минут. Он развернул записку, и мир вспыхнул жарким светом. Всего пара слов, без обращения, без подписи. «Заходите в любое время» было написано крупным, дрожащим почерком; она писала второпях — он это понял, — в очереди: наверное, подложила под листок нотной бумаги какую-нибудь книжку. Внизу стоял адрес. Строчки почти до неузнаваемости распял сгиб, однако номер квартиры все же уцелел — этот номер до сих пор постоянно всплывал у него перед глазами, преследуя воспоминанием о том, как однажды ночью в конце лета он разглядывал ее дверь в течение нескольких мучительных минут, когда топтался в полутьме у нее на площадке, чего-то ждал и не решался позвонить.
Стрелки часов ползли удручающе медленно, как будто циферблат намазали клеем; и все же, секунда за невыносимой секундой, время шло. Было без малого десять, когда он наконец встал и решительно направился к ее дому, прибавил шагу, потом незаметно перешел на бег; он бежал сквозь тени, сквозь октябрьский холодок, мимо какой-то шумной заварухи, быстро оставшейся позади, мимо безликих прохожих: ему смутно помнились несущаяся навстречу компания — очевидно, студенты, которые на бегу весело перешучивались, как свойственно молодежи, — и ответственный внук, который вывел деда на неспешную прогулку; поздний вечер небрежно набросал их силуэты черной тушью на черном фоне, этакие знакомые эскизы мирного городского дня, стремительно стираемые осенним ветром.
Он порядком выдохся, когда добрался до ее улицы. Отсчитал: первый, второй, третий, четвертый; на ее этаже освещенные окна перемежались с темными, а за которыми скрывалась ее квартира, он не знал. Запрокинув голову, он смотрел вверх, пока не затекла шея, а потом, собравшись с духом, шагнул в подъезд.
Звонить он не хотел, чтобы не разбудить невидимку, спавшего на невидимом диване под невидимыми картинами, а потому осторожно постучал, выждал и постучал еще раз. Дверь резко отворилась; на пороге стояла она, еще в пальто, отбрасывая тень к его ногам. Его пронзило внезапное разочарование: он помнил ее совсем другой, совсем иначе представлял ее в течение долгих недель, а увидел измотанную, заурядную, бесцветную женщину с потухшим взглядом. Потом глаза их встретились, и она стала такой, как прежде, с лицом, сотканным из крошечных частичек ясного, прозрачного света.
Она, похоже, ничуть не удивилась его появлению, но быстро, не дав ему опомниться, приложила палец к губам и ускользнула. Следом за ней он прошел неосвещенным коридором к ней в комнату, и комната тоже оказалась немного другой, словно после его первого и единственного посещения там прибавилось углов, но больше он ничего не успел заметить, потому что она, прикрыв дверь, повернулась к нему, и сердце у него полыхнуло и куда-то упало, живое и счастливое.
— Как хорошо, что вы решили меня проведать, — заговорила она взволнованным шепотом. — Я не пострадала, а вот бедняжка Вера, ох, какой ужас, я как прибежала домой, так и сижу сама не своя…
Смысла ее слов он не понимал, да и не вслушивался, не мог. Он шагнул к ней, и одновременно она шагнула к нему, и на протяжении нескольких ударов сердца он ощущал, как она тает у него на плече, на груди; но стоило ему зарыться пальцами в ее волосы, такие мягкие, необыкновенно мягкие, как она вся напряглась, высвободилась, отступила.
— Боюсь, вы не так поняли, Сергей Васильевич, — натянуто сказала она.
Не шевелясь, они смотрели друг на друга; ее лицо стало таким же, как тогда, на пороге: от него отхлынул свет. Казалось, она собирается сказать что-то еще. Он ждал, глядя на ее губы, ее глаза, а сам думал, с каким-то лихорадочным отчаянием, что, быть может, просто умрет в этот затянувшийся миг, и стрелки его часов остановятся навсегда. Потом она отвернулась, так ничего и не сказав, устало подошла к окну, волоча за собой пальто, висевшее на ней отяжелевшим зверем; и, проследив за ней взглядом, он наконец понял, что именно изменилось в этой комнате: на всех поверхностях громоздились старинные граммофоны из ее музея; по углам скопилась темная геометрия каких-то форм. Дыхание болезненно стеснилось у него в груди; ему вспомнилось, как она ставила для него цыганские романсы и сама слушала их с закрытыми глазами; вспомнилось ее лицо, отрешенное, но при этом восторженное, ангельское; вспомнились голубоватые впадинки ее висков, изгиб ее губ, произносивших слово «особенный»…