Анна провожала его глазами до угла.
— Любовь Дмитриевна, посмотрите, это мой сын, — сказала она с гордостью.
— Где-то я его видела, — ответила та, слегка пожала плечами и отвернулась.
Сдерживая вздох, Анна смирилась с предстоящими часами скуки.
День, неделя, месяц тянулись медленно, ох, как медленно. Нещадно жарило солнце, на пыльных тротуарах вопили дети, стоявшая впереди беременная изо дня в день жаловалась на жару, на пыль, на детские вопли, пока однажды («Запомните дату — двадцать второе июля!» — выкрикнули из очереди) не согнулась пополам, а потом распрямилась и, разинув рот, в изумлении огляделась по сторонам. Тотчас же поднялась суматоха, женщины загалдели, советуя ей, как дышать, и принялись обмахивать ее газетами; в воздухе запахло потом и типографской краской; одна девушка бросилась звонить будущему отцу, а другая — своему приятелю, у которого был приятель с машиной. Когда приятельская таратайка наконец ее увезла, зажатую на заднем сиденье между двумя подружками, отпущенными очередью, Анна вздохнула с облегчением. У нее возникло такое чувство, что лето и само прорвалось и ожиданию пришел конец.
— Интересно, кто у нее будет: мальчик или девочка, — заговорила она. — Любовь Дмитриевна, как вы думаете? Я слышала, люди сзади нас уже пари заключают.
В последние две-три недели Любовь Дмитриевна подкрашивала ресницы без прежней аккуратности, а на зубах у нее нередко оставались следы помады. Сейчас она посмотрела на Анну в каком-то молчаливом недоумении, и вдруг ее глаза блеснули предательской влагой.
— Вам плохо? — встревожилась Анна.
— Мне лучше всех, — отрезала Любовь Дмитриевна и не смотрела на Анну до конца смены.
Наутро, когда девушки-подружки вернулись в очередь с новостями из роддома (на свет появился мальчик), Анна заметила, что Любовь Дмитриевна то и дело хлюпает в носовой платок, и отошла купить две порции мороженого.
— От медяков избавилась, а то бренчали в кармане, — с напускным равнодушием бросила она, готовясь предложить лишнее мороженое кому-нибудь еще; но, к ее удивлению, Любовь Дмитриевна схватила вафельный стаканчик и с жадностью умяла, неинтеллигентно облизывая пальцы розовым языком.
На другой день хлынул дождь, суля недолгую прохладу, и обе женщины уединились во влажном, тесном укрытии своих костистых, хлипких зонтиков и обменялись мнениями о погоде; а еще через день Любовь Дмитриевна протянула Анне прелестный золотой тюбик губной помады.
— Мне мой три одинаковых достал, — небрежно сообщила она.
Тем не менее Анна приняла подарок с благодарностью.
Вечером она надела платье, которое когда-то так нравилось мужу, и села перед трюмо, разглядывая свое лицо, — округлые линии, что были раньше прямыми, и прямые, что были раньше округлыми. Затем трепетно выдвинула из футляра помаду и принялась мазать губы. Помада оказалась нежно-розовой, с крошечными золотинками — цвет молодости и надежды, цвет восхода над теплой морской галькой, цвет атласных лепестков в волосах счастливой невесты. Напоследок она промокнула губы клочком туалетной бумаги и прилегла на кровать, листая томик стихов, который взяла у мамы с полки. Часы показывали девять. Ее вдруг до костей пробрало полное изнеможение, какое-то глубинное, всепроникающее. Она скользнула глазами по одному четверостишию, потом по другому, чувствуя, как время вокруг нее замедлило ход, уплотнилось, сделалось гуще и ярче, пока не затвердело, как янтарь, а сама она застыла в нем не то пылинкой, не то букашкой… да, букашкой, пойманной в капле маленькой вечности этого часа, этого дня, этого нескончаемого года; и насыщенная, золотая лучезарность времени окутала ее, словно тихое, ласковое обещание (если хочешь жить вечно, подумалось ей в полудреме, потрать свою жизнь на ожидание большого грядущего счастья), и сквозь сомкнутые веки проникал свет… или нет, почему букашкой — птицей, кукушкой, я живу, как кукушка в часах, а на часах уже полдевятого, но это совершенно невозможно, разве что время повернуло вспять, вспять, заструилось по бетонным колодцам и коридорам в солнечную комнату детства, в прошлом столь глубоком, что сам воздух там был напоен запахом радости.