Решетка над окном киоска стала подниматься.
— Спорим на твой билет, — зашептал Николай, — сейчас еще одну объяву повесят: «Кассир в отпуске до второго пришествия», или «Древесина в дефиците, печать билетов отменяется», или…
Окно озарилось изнутри, стало похожим на яйцо желанного света и тепла, из которого вылупилась шоферская голова. Подоспевший вохровец обменялся с водителем парой слов. Александр до боли вытянул шею. Человек в форме уже шел обратно, щелкая фонариком и разворачивая какие-то бумаги.
— Посторонись, посторонись! — кричал он. — Билеты, по одному в руки, распределяются строго по списку. Выкликаем поименно, каждый делает шаг вперед и предъявляет паспорт.
Гул голосов поднимался и затихал.
— Билеты… нет, вы слышали, он действительно сказал про билеты?
— Чтоб я сдох! — взревел Николай, хлопнув Александра по спине.
Очередь за ними подалась, как осевшее тесто.
— Эх! — легко и грустно выдохнул Виктор Петрович. Когда Александр бегло обернулся, старик тяжело навалился ему на плечо. Александр его поддержал.
— Вам плохо? — спросил он, не отводя глаз от окна киоска.
Виктор Петрович не ответил; вес его крушил ключицу Александра. Тот оглянулся.
Стариковское лицо приобрело пепельный оттенок, губы дрожали, силясь сложиться в жалкое подобие улыбки; руки в перчатках слепо нащупывали что-то под дешевой тканью пальто, как будто проверяли, на месте ли одна очень важная для него вещь.
— Вам плохо? — повторил Александр уже настойчивее, вглядываясь в лицо Виктора Петровича сквозь неистовое мелькание теней; теперь очередь сотрясалась, дергалась, подпрыгивала, а темнота металась из стороны в сторону, как стая обезумевших летучих мышей, в попытке сбежать от кромсающих воздух лучей карманных фонариков.
— Я, — одними губами прошептал старик. — Я…
Слово никак не выдавливалось у него из горла, и у Александра возникла неприятная ассоциация с засохшим тюбиком зубной пасты. Забеспокоившись, он дернул Николая за рукав и напористо сказал:
— Заболел он вроде.
Что именно происходило в этот момент у окна киоска, они не видели: спины умножились и сомкнулись, началась сумятица, ругань, толчея, свара.
Николай подхватил старика, словно тряпичную куклу.
— Е-мое, — вырвалось у него. — Кажись, сердце, «Скорую» надо вызывать. Я его подержу, беги!
Александр побежал.
Он поскальзывался на льду, проваливался в сугробы, обжигал себе лицо холодным ветром. Закоулки выползали из ночи с хитро-пьяным прищуром шатких, облезлых фонарей; глубокое зимнее безмолвие отдавалось у него в ушах биением крови, присвистом дыхания, тревожным набатом, давно отзвучавшим в небесах. О, ненавистный город, где время обезличено и никому не нужно, где сезоны сменяют друг друга, как послушные граждане, шаркающие с места на место в извечной очереди, где старость стирает одинаковые, бессмысленные жизни, так и не дописанные до конца…
В груди у него сперло от рвавшихся наружу рыданий.
Через две улицы сквозь снегопад показалась телефонная будка, похожая на стакан мутного холодного молока. Он кинулся туда. Внутри, привалившись спиной к двери, стоял грузный человек. Дверь слегка приоткрылась, изнутри тянуло неистребимым кисловато-теплым запашком крупного тела, а монотонный басовитый голос диктовал поручения на другой конец провода.
— Далее: кило сосисок, — услышал Александр, — десяток яиц, вобла, только не как в прошлый раз, а такая, как он любит, ну ты знаешь…
Александр постучал, затем сорвал перчатку и постучал снова. Мужчина медленно повернулся, живот уперся в стенку, а маленькие глазки, поблескивающие, как рыбья чешуя, уставились из молочного света в уличную темноту. Голос продолжал гудеть:
— Если достанешь — полкило сыра, дашь ей за него пятнашку, а еще… — Не умолкая, он мотнул мясистым, гладко выбритым лицом, резко дернул дверь на себя и закупорился внутри, и речь его слилась в неразличимый гул.
Александр начал колотить ладонью по стеклу, крича:
— Мне срочно, там человек умирает, как вы не понимаете?
Но рыбья чешуя только холодно поблескивала; и внезапно жизни перестали казаться Александру одинаковыми и бессмысленными, а время — обезличенным и никому не нужным.