– Ну, так нельзя, – ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это нехорошо – ты плачь, чтобы из сердца исток был.
Я говорю:
– Не могу, теточка, – сердце у меня как уголь горит, и истоку нет.
А она говорит:
– Ну, значит, теперь плакона не миновать.
Налила мне из своей бутылочки и говорит:
– Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь делать нечего: облей уголь – пососи.
Я говорю:
– Не хочется.
– Дурочка, – говорит, – да кому же сначала хотелось. Ведь оно горе горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом – на минуту гаснет. Соси скорее, соси!
Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла, и на другую ночь тоже… выпила… и теперь без этого уснуть не могу, и сама себе плакончик завела и винца покупаю… А ты, хороший мальчик, мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому что простых людей ведь надо беречь, простые люди всё ведь страдатели. А вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко постучу… Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне новый высунут.
Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее «плакончике».
– Спасибо, голубчик, – не говори: мне это нужно.
И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула; прислушивается, встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к окошечку… Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальной мама; потом тихонько стукнет шейкой «плакончика» о зубы, приладится и «пососет»… Глоток, два, три… Уголек залила, и Аркашу помянула, и опять назад в постельку, – юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо посвистывать – фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула!
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
1883