– Почему? – поднял брови Вербицкий.
– "Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внимание на ее глаза", – произнесла Ася, чуть завывая. – Н-не знаю. Полтора пуда слов про любовь, самых изысканных, какие только может придумать крупнейшая поэтесса – и не понять, что Рильке умирает. Старикан ей: я, мол, при смерти, а она долдонит: будет все, как ты захочешь, мой единственный, но не станем спешить со встречей, отвечай только "да"...
– У вас прекрасная память, – барски польстил ей Вербицкий.
– А узнав о смерти единственного, пишет шестое, посмертное письмо – исключительно чтобы цикл закончить – и отправляет Пастернаку, которого только что послала подальше... Живой человек – лишь повод для литературы. Бр-р! Знать этого не желаю!
– Но это действительно так, Асенька! Глупо прятать голову под крылышко. Да, закон страшный и болезненный, но непреложный. Он и дает таланту его привилегию – быть жестоким по праву.
– Не знаю. Мне кажется, привилегия таланта – это возможность работать с наслаждением. Думаю, вы даже не представляете, какая это бесценная привилегия. Вот сидеть в канцелярии...
– Вы, как я погляжу, много общались с талантами, раз все так доподлинно выяснили, – сарказм был столь тонок, что женщина, как сразу почувствовал Вербицкий, его даже не заметила.
– Это у меня врожденное знание, – Ася улыбнулась, отвечая шуткой на шутку. Кажется, замирились, думала она. И радовалась.
– Человек, который творит, – заглублен в себя. Он слушает себя постоянно, он живет в себе, а внешнее оценивает лишь по тому, как оно влияет на созидательный процесс внутри.
Ася снова опустила глаза. Созидательный процесс внутри, подумала она. Что мужчины могут знать об этом?
– Талант не просит привилегий. Необходимо и естественно он порождает крайний индивидуализм, и навеки свят тот человек из внешнего мира, который поймет это и примет. Это нужно либо боготворить, либо уходить в сторону, навеки отказав себе в счастье быть сопричастным...
Она не выдержала.
– Вероятно, вы больше интересуетесь привилегиями таланта, чем им самим.
Третья пощечина была нокаутом. Эта женщина... Ее следовало убить.
– По-своему вы правы... – услышал он свой далекий, глухой голос и понял, что сдался. Она нашла его болевую точку и, как Вайсброд вчера, как все враги всегда, била, не подозревая даже, каково это – изо дня в день целовать жирную похотливую мякоть хозяйски глумящегося мягкого знака.
В дверь позвонили.
Асю словно швырнуло с места. Словно смело. На один миг Вербицкий увидел летящее мимо озаренное лицо. Сияние чужой радости прокатилось, опалило и ускользнуло – а в коридоре знакомый, забытый, совершенно не изменившийся голос уже бубнил елейно: "Асенька, я задержался, ты уж пожалуйста... А смотри, какие гвоздички, это тебе..." Вербицкий перевел дух. Этот дурацкий голос помог ему очнуться, он снова расслабился, и лишь где-то в самой сердцевине души тоненько саднило – постепенно затухая, как затухает дрожание отозвавшейся на крик струны.
– Совесть есть? – резко выговаривала Ася. – Я пятнадцать раз разогреваю ужин, ведь сам же будешь ломаться, что невкусно! Конечно, невкусно! Сейчас же снимай пиджак, я сушиться повешу! Куда ты Тошку дел? Он же мокрехонек!
– У Вовки, – вставлял Симагин. – Звездный атлас побежал смотреть. Виктория обещала обоих высушить... Дождик-то теплый, Асенька, от него растут только, а не болеют... Когда же это я ломался, что невкусно, Ась?
– Ах, Виктория?!
Голоса удалились, и Вербицкий усмехнулся облегченно, сразу поняв, что Симагин-то не изменился, остался телком телок, и ни о какой золотой голове речи быть не может. Торговка, заключил он. Они кого угодно переговорят и переорут. Забавно, этакий вот крик, по ее разумению, выражает заботу и ласку; а Симагин, разумеется, благодарен: ругает – значит, любит. Да, улыбочки лучезарные – это на зрителя, разумеется; ох, тоска, с удовольствием подумал Вербицкий, но вдруг словно вновь ощутил щекой горячее дуновение проносящегося рядом солнечного сгустка – и вновь зазвенела проклятая струна. Вербицкий досадливо замотал головой. По скандалам соскучился. Да что я, картошки себе не изжарю?