– Хорошо? – спросил Аркадий.
– Даже не знаю, что сказать, – соврал я.
– Тогда повторим.
Увернувшись, я задал вопрос, мучивший меня с начала процедуры.
– Скажите честно, как наследник Гиппократа, разве от этого нельзя умереть?
– А ты собираешься жить вечно? – заносчиво ответил Аркадий. – Баня как жизнь: мучения – условие наслаждения, наступающего тогда, когда судьба промахнется. У нас в Голливуде это называют хэппи-энд, и жить без него все равно, что сидеть в парной без выхода.
– По-моему, – нащупав сюжет, сказал я, – ваша баня годится для кино.
– В Лос-Анджелесе для этого всё годится, и нет никого, кто не мечтает его снять.
И правда, Голливуд так заражал эту местность, что идеи для фильма были у всех, кого я встречал: стюардесс, официантов, полицейских. Больше других меня заинтриговал соотечественник Эдуард Тополь начавший свой сценарий in media res: «Голая Сарра лежала на диване».
Отмыв и поправив, Половец принялся водить нас по гостям в качестве экзотической достопримечательности. Местных поражало, что кто-то живет в Нью-Йорке добровольно – с зимой и бездомными, с либералами и без оружия, среди негров и демократов.
Старожилы Лос-Анджелеса считали высшим достижением культуры бассейн и гордились своим городом, но я смог найти его только на карте. Растворяясь, словно медуза на песке, Лос-Анджелес кончался, не успев начаться, а центра в нем не было вовсе. Перебираясь от одного бассейна к другому, мы надоедали хозяевам, умоляя показать столицу духа, наводящую грезы на весь мир.
В конце концов, над нами сжалился старый приятель Додик Гамбург. В Риге он был режиссером поэтического театра и ставил «Братскую ГЭС». В Голливуде Додик подружился со Сталлоне и помог ему. В одной из серий боксерской эпопеи соперником Рокки выступал русский гигант, олицетворявший беспринципную мощь СССР на ринге демократии. Роль белокурой бестии коммунизма исполнял брутальный швед-математик, увлекавшийся боксом в университете. Чтобы придать картине достоверность, которой демонстративно пренебрегали остальные голливудские фильмы, Додик натаскивал шведа по русскому языку. Я, правда, не понял – зачем, ибо на ринге особенно не поговоришь, разве что между раундами, но и тогда он боксер вряд ли декламировал Евтушенко.
Сам я фильма не видел, Гамбург и не советовал. Вместо кино он показал нам Лос-Анджелес. Мы начали с ресторана, где бывали голливудские звезды и закончили в баре, где они напивались. В два часа ночи официант, подчиняясь причудам калифорнийских законов, прекратил веселье, вырвав у меня из рук бокал с «Блади Мэри», в котором что-то еще плескалось.
Оставшись без дел, мы отправились осматривать город. Одни шестиполосные дороги сменяли другие, а мы все мчались в темноте, пока она не сгустилась еще больше и мы не оказались в гараже. Поднявшись по круто уходящей в небо эстакаде, мы выбрались на крышу бетонного стойла.
– Вот вам весь Лос-Анджелес, – сказал Додик, – вдалеке – огни, вблизи – машины, посредине – паркинг.
Это было почище бани, но я не поверил, решив, что Америка по-прежнему нуждается в том, чтобы мне ее открыли. Не поддаваясь насилию туризма, она оказалась не целью, а проектом, который мы назвали «Американой». Похоже, что конца ему не видно.
Лишь оглядываясь, я понял, что нельзя попрощаться разом и навсегда. Расставание, как и сближение, процесс, растянутый во времени, а не только в пространстве. Особенно, когда речь идет о такой родине, которая неизвестно как называется и где находится. Я точно знал, что она – не СССР, Латвии еще не было, России – уже, хотя в Америке мне довелось встречаться с теми, кто ее застал и вспоминал добрым словом. Один из них – престарелый и элегантный князь, который не чинясь представился Мишей.
– При царе – сказал он, – в нашей бедной России не все было ладно, но хотя бы еврейчики знали свое место и не лезли в Политбюро.
На «Свободе» про царя говорил только заядлый монархист Юра Гендлер.
– Дед служил токарем на петербургском заводе, – рассказывал Юра, – и бабушка его ругала, когда он приносил жалование серебром и золотом, потому что тяжелые монеты рвали карманы.