Выслушав и приняв проект тотального преобразования литературного процесса по субъективному вкусу или произволу, Вайль все разложил по полочкам:
– Литература, – рассуждал он, – бывает советской, антисоветской и литературной.
Взявшись за последнюю, мы решили описать такую альтернативу, которая никому не служит, ничего не требует и бредет средним путем, не прекращая улыбаться и подмигивать.
– Вольная словесность, – решили мы, – отличается от невольной тем, что первая не замечает второй.
Оглядывая с этой точки зрения словесную ниву, мы радовались тому, что она еще не сжата. Нас ждали и Веничка Ерофеев, и Абрам Терц, и Саша Соколов, и едва появившийся на журнальном горизонте Довлатов, и персональный патрон нашего дуэта Валерий Попов. Вырвавшись на свободу, мы с энтузиазмом злоупотребляли ею, распоряжаясь книгами современников с тем легкомыслием, на которое они нас подбивали.
Чтобы проверить, не опередил ли нас кто, мы изучили историю вопроса и не обнаружили ее. Единственным опытом такого рода оказалась книга автора, жившего на том же сапоге и преподававшего новую словесность в университете города Перуджа.
Одного названия хватило, чтобы пуститься в путь. Собрав котомки с тушенкой, сервелатом и газетной вырезкой с первым совместным опусом из рижской «Молодежки», мы вышли до зари на трассу с грузовиками.
– Russo, – привычно радовались дальнобойщики с левыми взглядами и передавали нас с рук на руки, пока мы не оказались у цели. Профессора, однако, не оказалось на месте. Он читал одну лекцию в месяц, и мы на нее не попали. Пришлось оставить подробное письмо с вопросом о том, как лучше приступить к делу жизни.
– Приступать категорически не рекомендую, – написал профессор в ответной открытке, – Что вы будете есть?
Этот вопрос нам не приходил в голову, но мы быстро нашли решение. Петя хотел продолжить карьеру окномоя, я – вновь стать пожарным. (Мы, конечно, не знали, что обе профессии в Америке считались привилегированными и были доступны только членам профсоюза, где нас не ждали).
Разобравшись с будущим, мы стали прощаться с настоящим. Римские каникулы кончались, и напоследок мы отправились на экскурсию туда, где все началось. По дороге к Капитолийскому холму нам встретились измученные достопримечательностями ивановские ткачихи. Пересекшись на полпути, две группы замерли, услышав родной язык в римском сердце чужбины.
Первым пришел в себя руководитель делегации с носовым платком, ловко завязанным на макушке.
– Да вы ж изменники, – взвизгнул он, ошеломленный догадкой, – родину продали.
– И не зря! – нашелся мой сосед-дантист, потрясая золоченной цепью, которую он выменял на расписные рушники в гуще римской барахолки «Американо».
Две экскурсии расстались, оставшись при своих: никто не знал, ни сколько стоит родина, ни кому её можно продать.
Я сорок лет жду ответа, но теперь мне есть, чем торговать. «Новая газета» одарила меня квадратным метром родной земли в географическом центре отечества, расположенном неподалеку от тунгусского метеорита, знавшего, куда падать. Купчая висит у меня над столом, но я по-прежнему не готов продать родину, так как верю, что она еще пригодится.
За ночь до перелета в Америку она мне приснилась. Титановые стены, алюминиевые купола, платиновые колонны: «Туманность Андромеды» в интерпретации студии Довженко.
Хотя и мое, и предыдущее поколения грезили об Америке, я совсем не мог себе ее представить. Книги не слишком помогали. Ведь Хемингуэй, как Тургенев, предпочитал Париж, а Фолкнер, как Искандер, писал о Юге. Из американских художников я хорошо знал одного Рокуэлла Кента, но он рисовал Гренландию. Американское кино мне просто не нравилось. Гордясь экстравагантным вкусом, я не мог найти больших различий между Голливудом и той же студией Довженко, которая ведь тоже иногда снимала великолепное кино, если за него брался Параджанов. В американских фильмах меня раздражало то же, что и в советских: предсказуемость, неизбежная победа добра над злом и вымысла над реальностью. О последней я, естественно, ничего не знал, но в ту, что показывали, твердо не верил. Голливуд, казалось мне, сразу лакировал действительность и разоблачал её, особенно в картинах с социальным контекстом и бунтарским подтекстом, которые чаще других пробирались на отечественные экраны. С телевизором было еще хуже. Из заокеанских репортажей мы вынесли только то, что безработные ходят в нейлоновых сорочках, которые стоили 25 рублей, продавались по блату и котировались на уровне водолазок, называемых в Риге битловками.