– На доме Бродского, – жаловался довлатовский сосед, – нет даже мемориальной доски, а тут – целая улица, и меня угораздило на ней жить.
Мне это кажется справедливым. Сергей был нашим писателем. Бродский – для мира, Солженицын – для истории, Довлатов – для домашнего пользования. О чем свидетельствовали три миллиона проданных книг и толпа поклонников – новых, молодых, старых. Здороваясь с персонажами довлатовских книг, я осторожно огибал сотрудников московских каналов.
– Он умер, – доносился траурный голос ведущего, – от тоски по родине.
Но меня все же выловили и поставили к камере. – Феномен Довлатова, – начал я, – показывает, что русская словесность не так нуждается в государстве, как оно – в ней.
В вечернем репортаже от всего монолога оставили реплику «Сергей любил поесть».
Стоя на улице имени Довлатова, я понял, что раз влип в историю – как свидетель и соучастник, то пора ее написать. Но чтобы жизнь поместилась в историю, ее нужно вспомнить, спрямив и высмеяв. Память моя, однако, капризна, избирательна и неблагодарна. Она вычеркивает годы, игнорирует факты, забывает встречи. Она упрямо настаивает на мелочах, важных ей одной, вроде дачного жасмина, который в Америке не умеет пахнуть. Она выкручивает руки, безжалостно напоминая стыдные слова и поступки, от которых я тихонько вою, если нет посторонних. Она смешлива, как первоклассник. Она любит только тех, кто годится в анекдоты. Она не сидит на месте, устает от среднего, плюет на важное и, как и я, не знает главного.
– Пиши о том, что колется, – требовала она, и я ее слушал.
– В каком роде, – спросил меня издатель, – вы сочиняли воспоминания?
– Как Бог на душу положит.
– Тогда укажем «авторская версия».