Взять, скажем, ученую монографию ‘Mind of its own’, посвященную культурной истории пениса. Автор назвал книгу цитатой из Леонардо да Винчи, который, как все, был увлечен секретами этого органа.
– Когда он спит, – писал гений, – я не сплю, когда я сплю, он не спит.
Переводя четыре простых английских слова, я страдал целый день, пока не нашел три русских, еще более простых: «Себе на уме».
Чтобы отдохнуть от интеллектуального штурма, я включил самый смешной сериал всех времен и одного – английского – народа: ‘Fawlty Towers’. Владелец отеля, долговязый грубиян Фолти, которого играет великолепный Джон Клиз, довел строптивого постояльца до инфаркта. Чтобы избежать скандала, труп пришлось спрятать в корзину с грязным бельем. И тут за гостем пришли родственники.
– Где он? – спрашивают они хозяина.
– Тут, – говорит Фолти, показывая на корзину.
– Что он там делает? – с ужасом восклицают близкие покойника.
– Not much, – честно отвечает хозяин, вкладывая в эти слова всю могучую недосказанность англо-саксонской культуры и ее языка.
Как же перевести эту короткую реплику? «Ничего» – верно, но не смешно. «Не много» – и не верно, и не смешно. Средний вариант – «Ничего особенного» – втягивает в метафизические спекуляции на тему некротических явлений: получается, что покойник все же чем-то занят.
Потерпев судьбоносное фиаско, я понял, что этот минутный эпизод невозможно перевести, не поменяв регистра остроты, смысла мизансцены, ее героев, их манеры и национальную традицию.
– На любом языке, – вывел я для себя, – стоит писать только непереводимое.
Струсив, я предпочел русский.
3
Учась в школе, я твердо знал, что мне никогда не пригодится устный английский, ибо говорить на нем было решительно не с кем. Будучи в этом отношении мертвым языком, вроде латыни, английский предназначался исключительно для чтения всего того, что было недоступно в русском переводе. Так, отец, пренебрегая оригиналом, прочел по-английски «Триумфальную арку» Ремарка и «Мемуары» Казановы.
В Америке эти эзотерические навыки оказались ненужными, а нужными я и сейчас не обзавелся, не зная, как говорить с простым народом. Я жму руку водопроводчику, чтоб не показаться снобом, и не спорю о цене, чтоб не показаться жмотом. Лишь однажды, разглядывая счет в 400 долларов за починенный кран, из которого все равно капало, я попробовал напроситься мастеру в ученики, но он меня не взял.
Зато с левой интеллигенцией (правой я никогда не видел) найти общий язык оказалось – раз плюнуть. Мы подружились на пикнике в День независимости. Свой национальный праздник тут отмечали, как мы – Седьмое ноября: потешаясь над властью. Среди гостей были актеры и музыканты, евреи и арабы, вегетарианцы и лесбиянки. Среди гостей не было охотников, скорняков, полицейских, республиканцев и русских, кроме меня, что не считается, потому что я уже научился голосовать за демократов. И еще здесь не было американских флажков, хотя левые в Америке считают себя не меньшими патриотами, чем правые. Они тоже любят родину и не стесняются ей говорить, что думают. Наши люди.
Ближе других я сошелся с писателем Ларри. Родившись в Южной Африке, он с детства ненавидел апартеид, боролся с неравенством и, сочувствуя нашей истории, предпочитал, как Окуджава, Ленина Сталину. Но меня больше интересовало не наше прошлое, а его.
– А в Кейптауне – спрашивал я, – у вас слуги были?
– Практически нет, – отвечал, Ларри, не чуя подвоха, – няня, шофер, сторож, кухарка. Ведь родители считались либералами и во всем себя ограничивали, когда дело касалось афро-американцев.
– А почему – «американцев»?
– Потому что, – отрезал Ларри, – в Америке слово на «н» не говорят. Разве что республиканцы.
Усвоив урок политкорректности, соотечественники обходили табу, называя негров «шахтерами». Меру нашего расизма лапидарно определил Довлатов.
– Приходя на радио Свобода, – говорил он, – я с белым охранником здороваюсь, а с черным еще и раскланиваюсь.
Боясь обидеть, да и просто боясь, мы относились к неграм с ужасом, не исключающим болезненного интереса и отчасти зависти.
– Негры, – считала русская Америка, – бедный и привилегированный класс, играющий в США ту же роль, что пролетариат в СССР.