Обращенные - страница 15
Вот он — Старый Свет, поглаживающий маленькую головку наивного и благовоспитанного Нового Света.
Пока папа был жив, дядя рассказывал Историю о Вишневых косточках для того, чтобы поддразнить его, позлить, смутить. И всякий раз заканчивал одними и теми же словами: «Вот и выходит, что дело яйца выеденного не стоило… точнее, высосанной косточки — верно?»
За исключением последнего раза. Последний раз мой дядя рассказывал Историю о Вишневых Косточках на похоронах моего отца — это был гвоздь программы. Но на этот раз он долго молчал, только его кадык тяжело дергался, будто дядя сам пытался проглотить вишневую косточку. Наконец, он произнес:
— Вот таким парнем был мой брат. Человечным. Он был человечным человеком. И настоящим джентльменом. Надо иметь гордость, чтобы вот так проглотить обиду, когда другие поливают тебя де… — он вспомнил, что находится в церкви, и поправился: —…грязью.
Потом дядя оглядел всех с аналоя, откуда произносил свою речь, и добавил:
— В общем, вы сами знаете.
Конечно, мы знали. Почти каждый из нас что-то глотал, и это было нелегко. Мне приходилось глотать слезы.
Мне только что стукнула чертова дюжина, и до меня совсем недавно дошло, что это начало рокового периода, именуемого периодом полового созревания. К тому же, я был мальчиком, который пытается стать мужчиной в Америке накануне Второй мировой войны — задолго до того, как люди заговорили о своих чувствах, потому что больше не могли держать рты на замке. Таким образом, я подавлял эти чувства, глотал их — и выносил это, по крайней мере, достаточно долго, чтобы давать им волю в мужской уборной, в кабинке рядом со стеной. Я находился внутри, дверь крепко запиралась, но мне приходилось пользоваться большим комком туалетной бумаги, чтобы приглушить звуки, которые шум спускаемой воды не мог скрыть.
Я не думал, что это настолько ранит меня. И был неправ. Теперь я страдал каждое Рождество. Мой папа умер двадцать четвертого декабря, и мне не грозило забыть эту дату. Каждый год был мне напоминанием, и каждый год мое горе воскресало. Я тосковал без отца. Я продолжал думать обо всех тех вещах, которых он был лишен, став мертвым. Я задавался вопросом: каким он был, когда ему было столько же лет, сколько мне исполнится в наступающем году. Я спрашивал себя: что бы он делал и чего больше никогда бы не стал делать, если бы знал то, что знаю я — если бы знал, сколько ему осталось.
Что бы я делал на его месте, если бы ему было столько лет, сколько мне сейчас?
В четырнадцать, в первую годовщину его смерти, я решил чаще принимать ванну. Не из соображений гигиены — просто чтобы расслабиться. Иначе спину у меня ломило, точно у Атланта.[17] Подольше полежать в ванной, с чашкой кофе и с ломтиком холодной пиццы «Пепперони» в пределах досягаемости. Я устроил все так, чтобы не слышать ни звука, кроме шума воды, бегущей из крана. Она бежала и бежала, не становясь холоднее и не переливаясь через край — так долго, как мне это было нужно. Моя мать — это было настоящее чудо — не стучала в дверь, не спрашивала, не утонул ли я, все ли со мной в порядке, и не кажется ли мне, что вода слишком горячая. И когда я начинал думать о моем папе и всех горячих ваннах, которые он никогда не примет, эта волшебная ванна, которая никогда не переполнялась — она знала, что делать с моими слезами.
В пятнадцать я делал кое-что еще, что обычно делают в ванной за закрытой дверью. И в шестнадцать. И в семнадцать.
И когда, наконец, стало очевидно, что мы скоро вступим в войну из-за одного типа с точно такими же усиками, как у моего папы — тогда я представил, как мой папа, не дожидаясь повестки, идет в армию. Если бы он знал то, что я узнал с тех пор, как его не стало — уверен, он бы пошел в армию. В конце концов, если он знал это, он знал, что пройдет через это и останется в живых. Он должен был знать, что проживет достаточно долго, чтобы произвести на свет сына, которого так скоро оставит. Для этого достаточно просто посчитать.
И когда я пришел на призывной пункт, у меня были определенные представления о войне — знания, которые проглатывают, чтобы потом выплюнуть.