Лула внезапно уступает:
– Алфи, ты уверен, что это правильно? Совершенно уверен?
– Совершенно, – отвечает он с высоты нового для него чувства самоутверждения и с нежностью гладит ее волосы.
– «Так, смертная, – шепчет он, – она стоит, являя собой любовь, свет, жизнь и божество. Она – весны и утра воплощенье, она – младой апрель».
– Еще, – шепчет Лула.
Глаза ее закрыты, на лице выражение сверхъестественной безмятежности, какая бывает порой на лицах у мертвых.
Доктор Пул начинает опять:
Мы станем говорить, и дум напев,
В словах ненужных робко замерев,
Вновь оживет в проникновенных взорах,
Гармония беззвучная которых
Пронзает сердце. Мы с тобой сольем
Дыханье наше, грудь к груди прижмем,
Чтоб кровь забилась в унисон, а губы,
Не прибегая к звукам речи грубой,
Затмят слова, что жгли их так доныне;
Как с гор ручьи встречаются в долине,
Так, тихие покинув тайники,
Сольются наших жизней родники,
И станут страсти золотой струею,
И станем мы с тобой душой одною,
Живущей в двух телах… Зачем же в двух?
Долгое молчание. Внезапно Лула открывает глаза, несколько мгновений пристально смотрит на доктора Пула, потом обнимает его и жарко целует в губы. Но стоит ему прижать ее к себе чуть покрепче, как она вырывается и отодвигается на свой конец сиденья. Он пытается придвинуться, но она не пускает.
– Это не может быть правильно, – говорит она.
– Но это правильно.
Лула качает головой:
– Это слишком прекрасно, я была бы слишком счастлива, если бы так оно и было. А Он не хочет, чтобы мы были счастливы. – Пауза. – Почему ты сказал, что Он нас не тронет?
– Потому что есть кое-что посильнее Его.
– Посильнее? – Она качает головой. – Он все время боролся с этим – и победил.
– Только потому, что люди помогли ему победить. И не забывай, что победить раз и навсегда Он не может.
– Почему же?
– Потому что Он не может не поддаться искушению и не довести зло до предела. А когда зло доходит до предела, оно всегда уничтожает само себя. И после этого снова появляется обычный порядок вещей.
– Когда еще это будет…
– В масштабах всего мира и в самом деле не скоро. Однако для отдельных людей – тебя и меня, например, – хоть сейчас. Что бы Велиал ни сделал с остальным миром, мы с тобой всегда можем действовать во имя естественного порядка вещей, а не против него.
Снова наступает молчание.
– Мне кажется, я все же тебя не понимаю, – наконец говорит Лула, – но это не важно. – Она опять пододвигается ближе, кладет голову ему на плечо и продолжает: – Теперь для меня ничто не важно. Пускай Он убьет меня, если захочет. Это не имеет значения. Во всяком случае, сейчас.
Он берет ее лицо в ладони, приближает к своему, наклоняется для поцелуя, и в этот миг экран темнеет и превращается в безлунную ночь.
Рассказчик
L'ombre etait nuptiale, auguste et solennelle. Но на этот раз торжественность свадебной ночи не нарушается ни бешено-похотливыми воплями, ни Liebestod, ни саксофонными мольбами о детумесценции. Пропитавшая эту ночь музыка чиста, но не наглядна, точна и определенна, но лишь в отношении реальности, которой нет названия, всеобъемлюща и плавна, но не вязка, свободна от малейшей тенденции властно прилипать ко всему, до чего бы она ни дотронулась и что бы ни охватила. Это музыка, пронизанная духом Моцарта, хрупкая и радостная, несмотря на свою причастность к трагедии, музыка сродни веберовской, аристократичная и утонченная и тем не менее способная на безрассудное веселье, равно как и самое точное понимание мировых страданий. Нет ли в ней намека на то, что в «Ave Verum, Corpus»[24] и в соль-минорном квинтете лежит вне пределов мира «Don Giovanni»[25]? Нет ли тут намека на то, что уже (иногда у Баха и у Бетховена – в той конечной цельности искусства, которая сродни святости) выходит за пределы романтического сплава трагического и смешного, человеческого и демонического? И когда в темноте голос влюбленного снова шепчет слова: «…она стоит, являя собой любовь, свет, жизнь и божество», то не начинается ли уже здесь понимание того, что, кроме «Эпипсихидиона», есть еще и «Адонаис» и, кроме «Адонаиса», – беззвучная доктрина чистого сердца?