Даже самые безумные фантастические грезы имеют какое- нибудь разумное основание, и кто знает, быть может, все то, что может вообразить себе один человек, уже было, есть или будет когда-нибудь в этом или в ином мире. Возможные комбинации здесь, наверное, бесконечны. Неизвестно только, является ли все воображаемое возможным.
Кроме того можно сказать, и это будет справедливо, что многое из того, что я собираюсь здесь описывать, есть повторение идей, еще до меня сотню раз уже описанных и еще сотню раз опровергнутых; но когда какая-нибудь идея повторяется вновь, то на самом деле это означает, что она не была по-настоящему опровергнута. Я не претендую на новизну большинства из этих фантазий, так же как - ясное дело! - не претендую на то, что все эти стенания, что срываются с моих уст, никогда прежде не звучали. Но то обстоятельство, что все одно и то же вечное стенание может прозвучать вновь, сорвавшись с других уст, может означать только одно: скорбь не кончается.
И надо повторять снова и снова все те же вечные стенания, которые уже во времена Иова и Екклесиаста были стары, как мир, и даже, может быть, повторять их в тех же самых словах, дабы поняли наконец прогрессисты, что это нечто такое, что не умирает никогда. Тот, кто воспроизводит как свою собственную скорбь Екклесиастово «суета сует...» или жалобы Иова, кто повторяет их, пусть даже буквально, тот исполняет миссию предостережения. Нам надо без конца повторять memento mori{160}.
Для чего'? - спросите вы. Да хотя бы для того только, чтобы кое-кого потревожить и дать понять, что все это вовсе не мертво, что пусть люди умирали, но слова эти не могли умереть; чтобы кое-кто убедился в том, что сегодня, в XX веке, продолжают свое существование все прошлые эпохи и что все они до сих пор живы. Когда даже нечто такое, что считается заблуждением, возвращается вновь, то, вы уж мне поверьте, это значит, что в каком-то смысле это никогда не переставало быть истиной, ведь когда что-либо появляется вновь, то это означает, что оно никогда и не умирало.
Да, конечно, еще до меня другие люди чувствовали то, что почувствовал и выразил я; то же самое многие чувствуют и сегодня, но только молчат об этом. Почему же и я не молчу, как они? Да потому и не молчу, что об этом молчит подавляющее большинство тех, кто это чувствует; но хоть и молчат, молчаливо повинуются этому голосу, идущему из глубины. Я не молчу потому, что многие считают, будто говорить об этом не принято, неприлично - infandum, - а я считаю, что как раз необходимо снова и снова повторять то, о чем говорить не принято. Это ни к чему не приведет, скажете вы? Даже если бы это привело только лишь к тому, что возмутились бы прогрессисты, все те, кто верит, будто истина - утешение, то и этого было бы уже не мало. Пусть, возмутившись, они скажут «Жаль человека! Ему следовало бы получше пользоваться своим интеллектом!...». А кто-нибудь, наверное, к этому прибавил бы, что я сам не знаю, что говорю. А я бы ему ответил, что он, может быть, и прав, только такой правоты - еще слишком мало! Зато я чувствую, что говорю, и знаю, что чувствую, и этого мне достаточно. И лучше я буду неправ, чем позволю взять над собой верх.
И тот кто станет продолжать меня читать, увидит также, как из этой бездны отчаяния может возникнуть надежда, и каким образом эта критическая позиция может стать источником творчества и человеческого, глубоко человеческого, труда, солидарности и даже прогресса. Читатель, который продолжит меня читать, узнает, в чем состоит ее прагматическое оправдание. И он увидит, что для творчества, творчества плодотворного и нравственного, не нужна ни уверенность в вере, ни противоположная ей уверенность в разуме, а тем более - это уж ни в коем случае - нельзя уклоняться от проблемы бессмертия души или извращать ее идеалистически, то есть лицемерно. Читатель увидит, что эта неуверенность, эта боль, причиняемая неуверенностью, и безысходная борьба за то, чтобы вырваться из этой неуверенности, может стать и действительно становится основой поведения и фундаментом морали.