II. Что есть христианство?
Христианство следует определить агонически, полемически, в функции борьбы. Наверное, даже правильнее будет начать с определения того, что не есть христианство.
Этот роковой суффикс «-ство» - христиан-ство - заставляет думать, будто бы речь идет о некоей доктрине, такой как платонизм, аристотелизм, картезианство, кантианство, гегельянство и т.п. Но это совсем не так. У нас есть прекрасное слово - «христианскость»{313}, которое означает собственно качество быть христианином (подобно тому как слово «человечность» означает присущее всем людям качество быть человеком) и вполне подходит поэтому для обозначения сообщества христиан. Впрочем, словосочетание «сообщество христиан» абсурдно, ведь социальность уничтожает христианскость, поскольку эта последняя предполагает одиночество. В противоположность этому никто не станет говорить о платонианскости, аристотелианскосги, карте- зианскости, кантианскосги или гегельянскосги. Кроме того, ге- гельянскость, качество быть гегельянцем, и гегельность, качество быть Гегелем, - совсем не одно и то же. Тогда как мы не делаем различия между христианскостью и христосностью на том основании, что качество быть христианином не есть качество быть Христом. Ведь христианин сам становится Христом. Это было хорошо известно Святому Павлу, которому довелось пережить рождение, агонию и смерть Христа в своей собственной душе.
Святой Павел был первым великим мистиком, первым христианином в истинном значении этого слова. Хотя первым, кому явился Учитель, был Святой Петр (см.: Кушу Об апокалипсисе Павла, гл. II Тайны Иисуса), именно Святой Павел впервые почувствовал Христа в самом себе. Христос явился ему, но Павел был уверен, что Он умер и погребен(1 Кор., XV, 19). И когда Павел восхищен был до третьего неба, в теле или вне тела, он не знал: Бог знал (как повторит столетие спустя Святая Тереса де Хесус), он восхищен был в рай и слышал «неизреченные слова» - таков, кажется, единственно возможный способ перевести άρρητα ρήματα, эту антитезу, характерную для стиля агонической мистики, то есть мистической агонии, стиля, которому присущи антитезы, парадоксальная и трагическая игра слов. Ведь мистическая агония играет словами, играет Словом, играет Логосом. Она играет им для того, чтобы творить его. Так, быть может, играл Всевышний, когда творил мир, - не ради того, чтобы играть им, а чтобы, играя, сотворить его, ибо творение и было собственно игрой. А после того, как мир был уже сотворен, Творец предоставил его распрям людей и агониям религий, ищущих Бога. И когда Святой Павел восхищен был до третьего неба, в рай, он слышал «неизреченные слова», которых человеку нельзя пересказать (II Кор., 12, 2-5).
Кто не способен все это понять и прочувствовать, познать в библейском смысле этого слова, то есть породить, тот пусть откажется от попыток понять не только христианство, но и антихристианство, а также и историю, жизнь, реальность и личность. Пусть он, если он партийный бос, занимается тем, что зовется политикой, или же, если он эрудит, пускай посвятит себя социологии либо археологии.
Не только Христос, но и всякая человеческая и божественная потенция, живой и вечный человек, постигается в мистическом познании, где познающий, возлюбивший, становится познанным, возлюбленным.
Когда Лев Шестов рассуждает, к примеру, о мыслях Паскаля, он как будто не хочет понять, что для того, чтобы быть паскалианцем, мало просто разделять мысли Паскаля, надо быть Паскалем, стать Паскалем. Что же касается меня, то, читая книги, я не раз находил в них живых людей, а не просто философов, ученых или мыслителей, и, встретившись таким образом с душой человеческой, а не с доктриной, я говорил себе: «Да ведь это же я сам!». Я был Киркегором и жил в Копенгагене, я был также и многими другими людьми, я жил в них. И не является ли это лучшим доказательством бессмертия души? Что если все эти люди живут во мне точно также, как и я живу в них? Может быть и мне суждено вот так же воскреснуть в других людях? Об этом я узнаю лишь после смерти. Впрочем, разве может кто-то жить во мне, сам будучи вне меня, без того, чтобы и я уже теперь, уже сегодня жил в нем? И какое здесь кроется великое утешение! Лев Шестов говорит, что Паскаль «не дает нам никакого облегчения, никакого утешения». Так думают многие. Но как же глубоко они заблуждаются! Нет большего утешения, чем сама безутешность, так же как нет надежды более плодотворной, чем надежда отчаявшихся.