Они шли по аллее Классиков – два ряда продрогших бронзовых бюстов. Михай Эминеску, Василе Александри, Ион Крянгэ, бог еще знает какие столпы молдавской литературы, которой, если честно, никогда и не было. Говорили, что если посмотреть в профиль на Эминеску, то окаменевшие пряди его навеки откинутых волос составят профиль уже самого автора памятника. Всадник с двумя головами. Классики провожали всех желающих к самому центру творческого мироздания – к памятнику Пушкину, Опекушинской, между прочим, работы. Маленький, грустный, курчавый. Он решил, что поцелует ее в первый раз именно тут – в сквозном бесснежном парке, под сенью и синью декабрьского вечера. Но сначала стихи. Доамне фереште, стихи! Всем нам когда-то было пятнадцать лет. К несчастью, это очень быстро проходит.
Она смотрела в сторону, в глубину, сквозь голые черные ветки, и в самой середине строфы вдруг сказала – жалко, что «стефании» зимой не продают, правда? «Стефания» – сладкие параллелепипеды, щедрые слои абрикосового джема, бисквита и шоколадной глазури. Все пирожные стоили 22 копейки, а «стефания» – 19. Еще одно слово – последнее.
На выходе из парка он попытался взять ее за плечи. Напрасно. Всё напрасно. Десятый класс он заканчивал уже в Москве, отца, с отличием расщелкавшего Академию Генштаба, перевели в столицу, о чем родители, лопаясь от гордости, сообщили за новогодним столом. Вершина пищевой пирамиды. Самая высшая эволюционная ступень. Отец с праздничной салютной пальбой откупорил шампанское, потянулся зеленым горлышком к бокалу сына – пусть, пусть, он теперь взрослый, можно. Это на материн испуганный взгляд. После той далекой ночи она подозревала в нем будущего алкоголика, позор семьи. Умрешь под забором! Пусть. Лишь бы Валя. Не без нее, не за нее. Вместо.
* * *
Тридцать лет спустя он попал в Кишинев на пару дней, проездом. Другая страна, другой город, другой язык. Колючая ледяная латиница до неузнаваемости изменила круглый ласковый лепет его отрочества. Таксист, узнав, что он из Москвы, долго и сварливо жаловался на жизнь, вспоминал Советский Союз. Вот было времечко! Всё просрали, гады. Посмотрел, ожидая сочувствия. Он отвернулся к окну. Гады были они с таксистом, других просто не существовало. Не стоит и искать. Улица Набережная чудом сохранила имя, всё остальное невозможно было ни выговорить, ни узнать. Армянская, Болгарская, Пушкина, проспект Ленина. Все они умерли. Все. Осталась одна Валя.
Он свернул на ощупь, наугад, потом еще раз. Магалы не было.
Старуха, всё та же, кишиневская, важная, вышла из подъезда новой многоэтажки с ведром, полным воды. Газон зарос крепкими крестьянскими помидорами, болгарским перцем. Одуряюще пахло горячей ботвой. Он спросил так же, как шел, – наугад. Первая попавшаяся улица его детства. Дружбы двадцать один. Воронеж. Тула. Брянск. Барнаул.
«Нет, милый, – сказала старуха на южный распев. – Это тебе не сюдой. Это тебе – тудой».
И показала рукой – куда именно.
Сколько я себя тогда помню, столько же, наверно, помню и Тоню – другой такой живой, веселой, приветливой и красивой девушки, думаю, не было ни в одном дворе нашего небольшого городка – станции Каахка, что между Ашхабадом и самой южной точкой Советского Союза ст. Кушка (это для тех, кто имел по географии «пять» или разгадывал кроссворды лет тридцать назад). То, что она мне нравилась, было понятно (она, похоже, нравилась всем, даже самые вредные тетки, кажется, не могли сказать в ее адрес гадость).
Что она нашла во мне – вот в чем вопрос. Тогда, правда, сомнения меня не мучили, а было сладкое ощущение, что есть она и есть я. Два-три раза в неделю мы садились на завалинку под ее окошком и, кажется, выпадали из этого мира. Она рассказывала о том, что случилось с ней за это время, я, соответственно, отчитывался в том, что было со мной. Добродушные слова соседок «жених и невеста» мы пропускали мимо ушей, нам действительно было настолько хорошо, что, кажется, лучше не бывает.
Только позже я понял, что очень хорошо бесконечно не бывает, не может быть. Но тогда я этого не знал, и, когда в какой-то мартовский день ее до калитки нашего двора проводил Сережа – вернувшийся с фронта по ранению парнишка лет девятнадцати (у него было целых две медали!), я не придал этому особого значения. Потом так было еще пару раз, но как я мог ревновать к настоящему фронтовику, бившему немцев? Это уже сейчас я понимаю, что моя Тоня специально ограничивала его появление около нашего двора, а во дворе я его вообще ни разу не видел. Свидания наши стали реже и короче, но я их так ждал и получал такую радость, что ее хватало до следующей встречи. О Сереже она почти не говорила, и я, из деликатности что ли, не задавал вопросов, которые могли поставить ее (и меня) в неудобное положение. Что еще удивительно, ни одна из соседок ни разу не «проехалась» по поводу создавшейся ситуации (любовного треугольника), которую, похоже, не замечал лишь я один. Между тем уже чувствовалось, что война вот-вот кончится, и все ходили такие радостные, и кто-то стал ждать уже отца, мужа, брата, а кто-то не мог этого делать, потому что в шкатулке лежала похоронка…