Образ, родившийся в аравийских пустынях, через тысячелетие с небольшим явился в поэзии Запада как знак чужого культурного сознания. То, что европейские романтики, и Лермонтов в их числе, считали ориентальной поэзией, было, конечно, их собственным оригинальным творчеством. Но сквозь призму европейских вариаций на темы Востока мы, внимательно вглядываясь, не однажды разглядим черты подлинной восточной культуры, входившей в культуру Европы как органическая ее часть.
Лермонтов и Андре Шенье
К интерпретации одного стихотворения
В истории «русского Шенье» творчество Лермонтова представляет собою особую и весьма своеобразную страницу.
В наследии русского поэта уже давно была выделена группа стихотворений 1830–1831 годов с единым лирическим субъектом, носящим на себе явственные черты байронического типа. Байроническая концепция преобразует традиционную элегическую ситуацию: бунтарь, изгой, преследуемый враждебным обществом, на краю гибели или вечного изгнания произносит свой последний (часто предсмертный) монолог, обращая его к возлюбленной — единственному существу, связывающему его с миром. Эта лирическая ситуация, как и самый герой, предстает в различных модификациях и обличьях; наиболее типичны изгнание и ожидание насильственной смерти, быть может, казни:
Настанет день — и миром осужденный,
Чужой в родном краю,
На месте казни — гордый, хоть презренный —
Я кончу жизнь мою…
(«Настанет день — и миром осужденный…», 1831; 1,241)
…голова, любимая тобою,
С твоей груди на плаху перейдет.
(К *** — «Когда твой друг с пророческой тоскою…», 1830–1832 (?); II, 217)
Во всех этих стихах переплавлены довольно многочисленные литературные источники: мы находим в них реминисценции из Байрона, Томаса Мура и ассоциации с реальными биографиями поэтов: того же Байрона, добровольного изгнанника, Чайльд Гарольда, унесшего на чужбину воспоминание о неостывшей и трагической любви; возможно, Рылеева, одного из вождей декабрьского восстания 1825 года, казненного на кронверке Петропавловской крепости (память об этих событиях была еще свежа в московском обществе 1830-х годов); и, наконец, Андре Шенье. Еще в конце прошлого века была высказана мысль, что у Лермонтова вызревал некий обширный замысел, как-то связанный с судьбой французского элегика, погибшего на гильотине; в последние годы исследователи Лермонтова возвращались к этой гипотезе, подтверждая ее материалом лермонтовской лирики 1830-х годов[521]. Как бы то ни было, несомненно, что пушкинская элегия «Андрей Шенье», появившаяся впервые в «Стихотворениях Александра Пушкина» 1826 года, с обширными цензурными купюрами, и перепечатанная (в том же виде) в 1829 году, — элегия, которую прямо связывали с событиями 14 декабря 1825 года, ходившая по рукам в списках в бесцензурном варианте и ставшая причиной зловещих политических процессов 1827–1828 годов, — отразилась в нескольких стихотворениях Лермонтова, вплоть до «Смерти Поэта» и до поэмы «Сашка» (1835–1836). В последней Лермонтов прямо рассказал о событиях Французской революции и о казни Шенье, и рассказал почти «по Пушкину»: сквозь поэтическую ткань этого рассказа буквально просвечивают концепция, синтаксические структуры, словесные формулы пушкинской элегии[522]. Появление этого фрагмента в «Сашке» было не случайностью, а закономерностью: оно было подготовлено как собственным ранним творчеством Лермонтова, так и вспышкой острого интереса к судьбе и личности французского поэта в русской литературе конца 1820-х — начала 1830-х годов, в частности в ближайшем лермонтовском окружении. Переводы стихов Шенье — в том числе стихов с автобиографическим содержанием — начинают появляться в русской печати почти сразу же после выхода «CEuvres completes» Шенье под редакцией и с биографическим предисловием А. де Латуша — книги, открывшей Франции и Европе великого поэта, павшего жертвой якобинского террора в возрасте тридцати двух лет. Сквозь призму этого трагического конца читался мотив «смерти как прибежища» в фрагменте элегии XXXVI, переведенном Е. А. Баратынским под заглавием «Смерть. Подражание А. Шенье», и мотив добровольного изгнания в пушкинской переработке фрагмента «Partons, la voile estprete, et Byzance m’appelle…» («Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…»)