О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только - страница 15
(припомним для сущего порядка знаменитый, громкий, нас ошеломивший, эпохальный процесс над нашими дорогими и незабвенными диссидентами, славно шумели, Якир, Красин, гордость наша, слава наша, светлые личности, стоило постучать Александровскому по столу кулаком, взбодрил, потекли герои, “Петьки-забияки”, “ничто нас так не радует, как падение праведника и позор его” — Достоевский; важно, уместно и полезно будет отметить, диссидентом Кузьма никогда не был, не мог быть, притом отнюдь не потому, что диссидентство обернулось к нему Красиным (не будем повторять справедливое возражение М. Ремизовой против Лепина); в диссидентстве — сектантская узость, партийность, зашоренность, занудство, серость, скудость мысли, всякие там права человека, пошлое высокомерие и опять же, извиняюсь, с большим избытком пошлое чванство, а тут бьет ключом живая жизнь, аукнемся на этот раз с Пушкиным, не тем, который “Подумай, как смешно / с водой — молдавское вино”, которого Кузьма неточно в дневнике цитирует, что не существенно, а с поздним (говорят нам умные люди, что есть два Пушкина: ранний, “Гавриилиада”, и поздний, помудревший: Гершензон — “мудрость Пушкина”): И мало горя мне, свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура/ В журнальных замыслах стесняет балагура…”)
… этак развязно, надменно, наступательно, бунтарски, сами с усами, долой утомительную, устали от коленопреклонения, неправедную тиранию Кузьмы, затемняющую путь к правде, самоуверенно, бесспорно, домашняя заготовка, нацелено пустил, укус змеи, ядовит:
—Гора родила мышь!
Эффект ложки дегтя. Славно, профессионально задрал.
Легкое замешательство! Кто-то выдал гнусненькое: — Хи-хи. Кто-то мелкими смх.ечками прыснул. Похмыкивание. Ну — срезал. Пафос сбит. Каково такое слышать автору? Легко сказать, “не оспоривай глупца”. Автор всегда честолюбив. С тоски можно и в удавку голову сунуть, отсюда гримасы, ужимки, корчи, неоднократно, зуд какой-то! отраженные в дневнике: “От неудовлетворенности конструктивными друзьями — не хочу заполучать любовь”. Друзья нас не больно балуют теплым, нужным, умным, своевременным словом, поддеть норовят, пустить вредное, парализующее словечко, заушить, ядом дышат, так было всегда, в кругу Пушкина так бывало, в кругу Белинского, так будет, жало ядовитое знает дело злое, посмеяться над ближним, пустить шпильку, подколоть — одно удовольствие, “человек человеку бревно” (Ремизов), зело и успешно наподдала Достоевскому, приземлила, унизила компания Белинского, веселая находчивая компания злоязычных молодых блестящих литераторов, и Достоевский до конца жизни не мог затереть в памяти, забыть своего унижения и простить им издевательств, злопамятен, свойство души, от нашей доброй воли не зависит; следует (надо!) и Витьку Красина взять в толк, понять его естественные претензии, ведь, от Кузьмы, фельдмаршала нашего, властного, гегемона, надежды России, мы близоруко ждали другого, чего-нибудь (уж будь любезен! “И буду темлюбезен я народу”) грандиозного, сногсшибательного, бронебойного, ураганного, насыщенного гражданским пафосом, гражданской скорбью, что-нибудь эдакое вроде солженицынского “Архипелага ГУЛАГа, а — тут, осталось печально развести руками, печально улыбнуться, сознаться следует, что проза его была воспринята превратно, шокировало игровое ой-ля-ля, неортодоксальное изображение лагеря, странные артикуляции, нет темы великих страданий, нет пафоса страданий и социальной риторики, друзья не поймали, не просекли, драматического, бунтарского вызова эстетики его рассказов, разрушения непререкаемого абсолюта шаламовских догм, ведь эти рассказы имели сложную подоплеку и являли собою пощечину общественному вкусу, а углядели лишь (святая простота! к таким глухим глухарям не достучишься) измену делу жизни, самому себе.