* * *
Южный Бруклин — осколок стены.
В приокеанских ресторанах ведущий поочередно объявляет: «Для бывших киевлян…», «Для петербуржцев…», «Для москвичей…» — клич бьет в голову, первые аккорды, как удар невропатолога по коленной чашечке, действуют моментально, и зал реагирует ногами, но когда звучит: «Исполняется для одесситов…» и затем почти всегда: «Пахнет морем и луна висит над самым лонжероном…» — нож в горло — ноги немеют. Не стынут — немеют.
Энтони, двухлетний американец, на это не реагирует. Мама зовет его Антошкой, и он смеется рыжими глазами, не зная еще своего подлинного имени. Как и языка, который станет для него родным. Что ждет внуков его? Новый Исход? И новая Стена? Не приведи, Господи, если что-нибудь еще во власти Твоей.
Балуясь, собака перепрыгивала с облака на облако и на все Нюмкины крики: «Чита, вернись!» не слушаясь, радостно визжала и оглядываясь, не потерять бы хозяина, прыгала дальше. И сорвалась. Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по ним небезопасно.
Безжизненное тело Читы после удара о землю растеклось по асфальту. Нюмка стоял рядом, боясь к ней прикоснуться, вертел ненужный уже ошейник и плакал.
— Сам виноват. Нечего собаку без ошейника отпускать, — назидательно поучал Нюмку солидный мужчина. — Я даже кошку прогуливаю на поводке, — и в доказательство сказанному он вытащил из кармана и показал окружающим кожаный ремешок. — Вот. Сам смастерил. Кошейник называется.
— Как? Как!? — непонимающе воскликнула тугоухая старушка.
— Раз коту одевается на шею, значит, кошейник, — гордо пояснил мужчина.
— Ну, ты изувер! — возмутился доселе молчавший прохожий. — Где это видано, чтобы кошку водили на поводке! Кошка же гордый зверь! Она от природы гуляет сама по себе!
Нюмка медленно отошел от бурно дискутирующей толпы и с ненавистью посмотрел на затянувшееся облаками небо.
— Всегда бы так… И Чита не сорвалась бы… Прыгала бы себе и прыгала…
Солнечный луч раздвинул шторки, молча показал ему кукиш и, опасаясь Нюмкиного гнева, быстро скрылся за облаками. Нюмка пригрозил ему кулаком и поплелся домой.
Он вспоминал, что назван в честь папиного брата, погибшего в Одессе осенью сорок первого, и размышлял: «Если, как говорит мама, душа ТОГО Нюмки вселилась в него в августе шестидесятого, то Читина, тоже безвинно погибшая, в кого вселится она? И когда?»
* * *
Из окна 104-го этажа Всемирного торгового центра Манхэттен как на ладони. Но это только в солнечный день.
В пасмурный облако подкрадывалось к окну пуховым балконом, и Нюмке, для того чтобы увидеть Манхэттен, надо было сделать только один шаг — и полететь. Как на ковре-самолете.
Он так и делал, когда хотел отвлечься на пару минут от компьютера и расслабиться. Cпускаться на лифте вниз, а затем мучительно долго подыматься вверх — утомительное занятие — и зачем, когда есть облака, по которым можно скакать и скакать… Как некогда Чита.
Утро 11 сентября было необычайно солнечным, и облака попрятались в тень. Нюмка не знал этого, и когда весь этаж утонул в облаке, непривычно едком и угарном, шагнул, как обычно, в окно.
И полетел. Но почему-то не над Гудзоном и Бэттэри Парком, как обычно, а вниз, болтаясь и кувыркаясь, как кукла. А за ним — еще, и еще, и еще…
Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по них небезопасно…
По ночам в Бэттэри Парк слетаются Души 11-го Сентября. Среди них и Нюмкина. В кого вселится она и когда?…
Геналю казалось, что он умирает. Несколько дней назад жена его, забрав малолетнюю дочь, поплакала и простилась с ним — его, горящего в температурном бреду, эвакуировать она не могла. Заходила изредка соседка, что-то заносила и уносила, давала пить, что-то говорила. Геналь её не слушал и хотел только одного: спать, спать, спать…
В минуты просветления он вспоминал жену и дочь, и горькая мысль, что он никогда больше их уже не увидит, что они бросили его, предали, забыли, как ненужную вещь, делала его безразличным ко всему. В эти минуты он желал себе скорой смерти и, засыпая, думал, что вот, наконец она пришла.