По лестнице, скомандовал автопилот. Милгрим подчинился не оглядываясь – песчинка в спиральном людском потоке.
Теперь первым же поездом до «Лестер-Сквер», самый короткий перегон во всей подземке, и, не выходя на улицу, обратно, убедившись, что хвоста нет. Милгрим умел уходить от слежки, но здесь везде были натыканы камеры, дымчатые акриловые шары, словно контрафактный Курреж[17]. В Лондоне они буквально на каждом шагу. До сих пор Милгриму удавалось о них не думать. Бигенд как-то сказал, что они – симптом аутоиммунной болезни, когда защитные функции государства превращаются во что-то агрессивно-губительное, хроническое. Бдительные глаза, разрушающие здоровую жизнедеятельность того, что якобы оберегают.
Оберегают ли его сейчас?
Он проделал все, что надо, постоянно думая, как вернется на станцию. Поднимется в неживом воздухе лифта, где неживой голос через ровные интервалы напоминает приготовить билет.
Тогда он будет уже спокойнее.
И начнет день заново, как собирался. Пойдет в «Хакетт» на Кинг-стрит, купит рубашку и брюки.
Плохо, говорил другой голос, заставляя втягивать голову в плечи и напрягать мышцы почти до звона в ушах.
Плохо.
Номер Хайди выглядел как после неудавшегося теракта в самолете: взрыва, который хоть и не вызвал крушения, но разворотил все чемоданы в багажном отсеке. Холлис видела это много раз в гастрольных поездках «Ночного дозора» и считала защитным механизмом: попыткой противостоять бездушности гостиничных номеров. Ей ни разу не случилось своими глазами наблюдать, как Хайди разбрасывает вещи, обустраивая себе гнездо. Холлис подозревала, что та делает это бессознательно, в инстинктивном трансе, примерно как собака, когда ходит кругами по траве, прежде чем лечь спать. Сейчас ее даже впечатлило, как эффективно Хайди создала собственное пространство, заглушив все, что кабинетовские оформители хотели сказать интерьером.
– Мля, – торжественно проговорила Хайди.
Очевидно, она так и заснула, или отрубилась, в израильском армейском лифчике. Холлис, которая, уходя, забрала с собой ключ, сейчас видела, что в графине осталось всего на палец виски. Хайди пила редко, но крепко. Она лежала под грудой мятого шмотья, включавшей несколько малиновых столовых салфеток и дешевое пляжное полотенце в расцветке мексиканского серапе. Очевидно, уходя от муйла, Хайди затолкала в чемодан все нестираное и спала под ним, не под кабинетовским одеялом.
– Завтрак?
Холлис принялась быстро складывать вещи с кровати. Здесь был большой пакет маленьких острых инструментов, кисточек с тонкими кончиками, миниатюрных баночек с краской, кусочков белого пластика. Как будто Хайди усыновила двенадцатилетнего мальчика.
– Это что?
– Психотерапия, – прохрипела Хайди.
Затем произвела звук, словно стервятник, готовящийся отрыгнуть что-то совсем уж гадкое, но Холлис слышала его прежде и даже вроде бы помнила, у кого Хайди ему научилась: у неестественно светлокожего немецкого клавишника с татуировками, расплывшимися, как фломастер на туалетной бумаге. Она положила пакет с загадочными предметами на комод и сняла трубку с телефона. Аппарат был французский, начала двадцатого века, но сплошь обклеенный марокканскими бусинами, как мундштук кальяна на Большом базаре, что создавало ощущение пестрой змеиной кожи.
– Кофейник черного кофе, две чашки, – сказала она дежурной. – Тосты без масла, большой апельсиновый сок. Спасибо.
Подняла древнюю футболку с логотипом Ramones, под которой оказалась тридцатисантиметровая фаянсовая рефлексологическая модель уха, расчерченная красными линиями. Холлис положила футболку на место, расправив логотип.
– А как у тебя? – спросила Хайди из-под груды мятого тряпья.
– Что у меня?
– Мужики.
– Ноль, – ответила Холлис.
– А как тот, который прыгал с небоскребов в костюме белки-летяги? Он был славный. Даррел?
– Гаррет, – сказала Холлис. Она не произносила этого имени, наверное, год и предпочла бы не называть сейчас.
– Ты из-за него здесь? Он вроде англичанин.
– Нет, – ответила Холлис. – В смысле да, англичанин, но я здесь не поэтому.
– Ты с ним познакомилась в Канаде. Тебе его Бигенд подогнал? Я его тогда не видела.