У них двенадцать погибших. Трассера рикошетом взлетают в низкое небо и пропадают в облаках. По садам иногда шлепаются мины. Стреляют наши, для острастки.
На мгновение из-за туч появляется солнце и освещает мокрые стволы кривых яблонь. Вдалеке светятся синевой горы. Здесь красиво.
— Летом плохо умирать, — говорит Леха.
Смерть страшна не всегда одинаково сильно. Сейчас зима, и убийство людей кажется более естественным делом. Зимой воевать как-то… понятнее. Война тогда серая и смерть серая, какой она и должна быть.
Эти сады нужно чистить постоянно, здесь нужно прочесывать каждый дом, каждый подвал. Но никто не ищет.
— Ну что, как понесем?
Сложить всех троих в один пакет у нас не получится, тела рассыплются. Аркаша берет пакет с ногами, Леха с Олегом — тела. Они несут их как манекены, осторожно обхватив за пояс и стараясь не раскачивать, чтобы не переломить посередине. Я несу автоматы.
В роте уже ждет мотолыга. Медики заворачивают тела в серебристые мешки, кладут на носилки и подвешивают на ремешках внутри машины. Ноги лежат отдельно, они коротенькие, и от этого кажется карикатурным, что их везут на носилках как настоящего человека.
Дожди шли еще неделю, а потом показалось солнце, и снайпер убил Мухтарова. В отличие от нас, легкомысленных, Муха всегда носил бронежилет, верил — спасет, если что. Он даже спал в бронежилете. Но снайпер попал в него сбоку, пуля прошла навылет. Славка говорил, что было видно, как бушлат вмялся от удара на левом боку и выгнулся справа. Муха упал, даже не вскрикнув.
Он жил еще минут сорок, но пока искали дымовые шашки, пока затащили его с открытого пространства за угол — метров десять, не больше, — пока бинтовали, Муха умер.
На войне всегда так, расстояние не имеет никакого значения, человек может стоять рядом с тобой, он может прижиматься плечом к твоему плечу, но он умрет, и ты ничем ему не поможешь.
— Слева маленька дырочка такая, — рассказывал потом Славка, — я справа начал бинтовать, а там нет ничего, рука аж провалилась…
Артиллерия уже третий день обрабатывает частный сектор за дорогой. Снаряды рвутся в ста метрах, дом вздрагивает от каждого разрыва, его подбрасывает вместе с землей. Кажется, что огромный великан-ребенок играет нашим домиком и пытается разломать его на части. Подвал трясется, цемент осыпается и хрустит на зубах.
— Пидарасы, — говорит Аркаша.
Сырое дерево никак не хочет гореть, и он поставил в печку миску со смоченной в солярке тряпкой. Она дает сильный жар, но чертовски коптит, сажа оседает в легких, и мы все время отхаркиваемся.
Мы молча лежим на нарах и смотрим, как на его лице пляшут красные отблески. Подвал, какие-то тряпки на досках, плащ-палатка на входе, скукожившиеся или распластанные в неподвижности тела, мрак, освещаемый лишь отблесками соляры, копоть, черные осунувшиеся лица, больше похожие на озлобленных зверьков, ожидание и безумие нервного напряжения в глазах. Это мои товарищи.
Иногда у артиллеристов случается недолет, и снаряд рвется на дороге. Тогда дом подбрасывает особенно сильно. Мы синхронно летим на пол. Осыпается цемент. Где-то что-то рушится. Одна асфальтовая плита проламывает черепицу и падает в комнату на втором этаже. Но дом выдерживает. Молча заползаем обратно на нары.
Мы не знаем, сколько прошло времени, счет дням утерян, наши жизни освещает лишь коптящая соляра, мы перестаем умываться и чистить зубы — нам попросту негде это делать, — не моем за собой котелки и облегчаемся на лестнице, не поднимаясь наверх. Вонь испражнений, темнота, холод и грязь, руки покрыты коростой, гнойные язвы на ногах, всеобщее озлобление и грохот, грохот, грохот снаружи. Этот грохот вытягивает жилы, с каждым разрывом в тело ощутимо вползает безумие. Мы превращаемся в животных. Ни о чем не говорим. Мы привыкли видеть в темноте, и когда мы меняем друг друга на фишке, свет режет глаза. Слух постоянно ловит шелест очередного снаряда. Сто метров — для саушки не расстояние, одно неверное движение наводчика — и на месте нашего подвала будет огромная воронка, так что и собирать нечего. Ожидание промаха слишком велико, мы начинаем ненавидеть друг друга, еще немного — и дойдет до поножовщины. Люди больше не люди, а затравленные кусочки жизни, которым нет дела уже ни до чего, кроме самих себя.