Над нами снова пролетает вертушка. Мы задираем головы, провожаем ее взглядом и смотрим, как машина садится на взлетку. Наверное, это наша. Точнее, их. Сейчас они загрузятся и улетят.
А я остаюсь.
Один.
Я ухожу и все время оборачиваюсь, смотрю, как они стоят на этом поле, засунув руки в карманы штанов и наклонив головы, — мясистый, плотный Кисель и загорелый, худощавый Вовка. Я знаю, что мы больше не увидимся.
Все это какое-то преступление.
Нас подводят к машине. Мы становимся перед кузовом в колонну по двое и ждем команду к погрузке.
— Это тот же “Урал”, — вдруг говорит стоящий первым в колонне Андрюха Жих.
— Парни, это тот же “Урал”, в котором они трупы возят.
Он оборачивается и поочередно смотрит на каждого из нас вытаращенными глазами, как будто ждет, что мы взбунтуемся, или отменим поездку, или отправим его домой. Он еще не протрезвел, и его осоловелые глаза кажутся сейчас особенно большими.
— Откуда знаешь? — спрашивают его из задних рядов.
— Я дырку в брезенте запомнил. — Жих показывает на крупную прореху в форме морской звезды. Такую не спутаешь.
Мы смотрим на прореху и не знаем, что делать.
Наши сомнения разрешает офицер сопровождения.
— По машинам! — коротко бросает он на ходу, и мы лезем в “Урал”.
Я ставлю ногу на скобу откинутого заднего борта, подтягиваюсь и залезаю внутрь, в темноту брезента. Мне кажется, что здесь пахнет, но это не так — обычный для машины запах солярки и масла, больше ничего нет. Я решаю ехать стоя, мне не хочется садиться на скамейки, на которых только что лежали трупы, я вообще стараюсь ни до чего не дотрагиваться, но водила резко дергает машину, и я лечу лицом на железный пол.
Асфальт убегает из-под кузова, взлетка удаляется все дальше, ее закрывают деревья. На секунду мне кажется, что я вижу Вовку и Киселя — они все так же стоят посреди поля и машут мне руками. На всякий случай я машу им в ответ, но это уже мало беспокоит меня — они были моими друзьями, но их нет больше. Больше нет этой взлетки, этого ожидания, наступающего, хватающего за горло страха, войны. Все осталось там, все решено. Мне жалко Киселя с Вовкой, но жалость эта отстраненная, как о воспоминаниях детства, скорее даже не жалость, а тоска.
Я чувствую себя дезертиром, но мне легче. Господи, меня не погрузят в вертушку! Теперь самое главное — уехать подальше отсюда, подальше от этой взлетки, я не хочу на войну! Самое страшное уже позади, и я удаляюсь от него. Я крепко держусь за дуги и стараюсь больше не падать на этот пол, на котором лежали мертвые люди.
“Урал” поворачивает, проезжает еще метров сто и останавливается.
Нас привезли в новую часть.
Майор врал. Из полутора тысяч человек в Моздоке остались только мы — пятеро. Остальных посадили на вертушки и отправили прямиком в Чечню.
Кенжеев Бахыт родился в 1950 году. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик. Живет в Канаде. Лауреат нашего журнала (сплотка стихотворений “Возбудитель праха” — “Новый мир”, 2004, № 8).
* *
*
Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор,
и одинок, словно в Дрездене, в сорок третьем году, инженер-еврей.
Ключик к хорошей прозе едва ли не в том,
чтобы она была не меньше насыщена, чем хорей
или, допустим, дактиль. Сгущенная во сто крат,
жизнь не выносит пошлости. Вот тебе оборот:
с бодуна пробормочешь невесть почему: Сократ,
и вспоминаешь: цикута, бедность, старый урод.
Между тем он умел взмахнуть галерным веслом,
и, отведав брынзы и лука, рыгнуть, и на даль олимпийских гор
направлять свой лукавый взгляд под таким углом,
чтобы пот превращался в кровь, а слеза — в кагор.
Растворятся во времени бакелит, КВН, совнархоз, люминал.
Даже сотням и тысячам неисправимых строк —
шестерить муравьями в чистилище, где и нам
в лебеде и бурьяне, в беззвездных сумерках коротать свой срок.
А как примешь известно чего, как забудешь про все дела —
вдруг становится ясно, что вечный сон — это трын-трава.
Ключик к хорошей прозе, мой друг, — чтобы она плыла
от Стамбула под парусами, курсом на греческие острова.
* *
*
I
Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?
Так хороша! И доставалась даром. Предполагалось, что была долга: