— Береги лапу, лысый, — сказал Ким, — она тебе там пригодится…
Открыл межвагонную дверь: опять ветром дохнуло, гарью полосы отчуждения, а еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком…
— Стоять! — заорал «За власть Советов!». — Без пропуска нельзя!
— Стоять! — пробасил металлист-ветеран. — Хода нет!
— Стоять! — гаркнул лысый, забыв о больной руке. — Поворачивай! После третьего звонка нельзя.
Он-то, лысый, — краем глаза углядел Ким! — и выхватил из кармана… что?.. не нож ли?.. похоже, что нож… щелкнул… чем?.. пружинным лезвием?.. А кто-то — то ли ветеран, то ли борец за Советы — свистнул за спиной Кима в страшный милицейский свисток, в гордый признак… или призрак?.. державной власти.
— Стоять!..
…А еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком, — но Ким уже в другом вагоне оказался и другую дверь за собой плотно закрыл.
В кинематографе это называется «монтажный стык».
В новом эпизоде тоже был тамбур, но — пустой. Тамбур-мажоры остались по ту сторону стыка. За мутным стеклом плыло — а точней расплывалось, растекалось сине-бело-зеленым пятном без формы, без содержания, вестимо, даже без контуров — до боли родное Подмосковье. Теоретически — оно.
Что за черт, глупо подумал Ким, такой бешеной скорости наш тепловоз развить не может, мы не в Японии… Ой, не в тот поезд я прыгнул, уже поумнее подумал Ким, лучше бы я вообще никуда не ездил, лучше б я на практику в театре остался… А с этим составом происходит какая-то хреновина, совсем умно подумал Ким, какая-то мистика, блин, наблюдается…
Тут он к месту употребил кулинарное ругательство лысого, знакомое, впрочем, любому школьнику.
Но — шутки побоку, надо было двигаться дальше.
Именно лысый-то и достал, как говорится, Кима. Не Настасья Петровна и Танька с их таинственно-спешными сборами и «хорошей московской» в товарном количестве. Ни сам спецсостав из шестнадцати вагонов без опознавательных знаков. Ни странный пейзаж за окном — так в глубокой древности снимали в кино «натуру», крутили перед камерой реквизиторский барабан с наклеенной пейзажной картинкой. Но здесь слишком быстро крутили: отвлеклись ребята или поддали накануне по-черному… Все это по отдельности и вместе могло достать кого угодно, но Кима достали лысый, ветеран и «За власть Советов!», достали, притормозили, заставили задуматься. И, если честно, испугаться.
Ким не терпел мистики. Ким вырос в махоньком среднерусском городке в неполной, как теперь это принято называть, семье. Неполной она была по мужской части. Папашка Кима бросил их с матерью, всего лишь месяца два потерпев загаженные пеленки и ночные вопли младенца, вольнолюбивый и нервный папашка подался на север или на восток — за большими бабками, то есть деньгами, за туманом и за запахом тайги, оставив сыну комсомольско-корейское имя, ну и, конечно, фамилию — она проста, не в ней дело. Мать, не будь дура, подала на развод и на алименты. Развод дали без задержки и навсегда, а алименты приходили нерегулярно и разных размеров: иногда трешник, иногда двадцатка. Если с туманом и тайгой у беглого папашки все было тип-топ, то с большими бабками, видать, ничего не выгорело.
Впрочем, ни мать, ни Ким по нему не сохли: нет его, и фиг с ним. Мать работала на фабрике — там, конечно, фабрика имелась в родном городке, ну, к примеру, шишкомотальная или палочно-засовочная, — зарабатывала пристойно, на еду-питье хватало, на штаны с рубахой да на школьную форму — тоже, а однажды хватило и на билет в театр, где давала гастроль хорошая столичная труппа. Этот культпоход и определил дальнейшую судьбу Кима. Судьба его была прекрасна и светла. Он играл и ставил в театральном кружке Дома пионеров. Он играл и ставил в студии городского ДК имени Кого-То-Там. Он имел сто грамот и двести дипломов за убедительную игру. И как закономерный итог — три года назад поступил в суперэлитарный, суперпрестижный институт театральных звезд, но не на факультет звезд-актеров, как следовало ожидать, а на факультет звезд-режиссеров, ибо по характеру был лидером, что от режиссера и требуется. Кроме таланта, естественно.