Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — всё-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнёс бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул её куда-то вперёд и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или всё же от Неожиданности: коль скоро здесь всё именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место ещё одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопчённых пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на плёнку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о её мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, ещё более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, ещё случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные — на символической верёвке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что ещё? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.
Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — всё было настоящим, всё можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…
А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересечённой-местности?..
И спросил в лоб:
— А Бог-то у вас есть?
Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…
Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:
— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идёшь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…