Помимо войлочных бот, носила Таня черную — в тон Алексею Ивановичу — телогрейку, на вид — замызганную, но целую, еще — мышиного колера юбку, а волосы покрывала тканым шерстяным платком, к платкам вообще была неравнодушна, сама покупала в сельмаге и в подарок принимала охотно. Володька, наезжая, подзуживал:
— Тетя Таня, ты, когда спишь, ватник снимаешь?
— Конешно, — отвечала Таня, не поддаваясь Володьке, — что ж я, бомжа какая, в одеже спать?
— И боты снимаешь? — не отставал Володька.
— И боты обязательно, — чувства юмора у Тани не было, вывести ее из равновесия — дело безнадежное, в крайнем случае Володька, если очень ей надоедал, мог схлопотать поварешкой по лбу и получал, бывало, несмотря на каратистскую реакцию.
Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и несла. Всем перепадало, даже гостям, а среди них случались люди высокопоставленные, солидные и тоже — без чувства юмора. Ну, обижались. Настасья Петровна извинялась: мол, сами страдаем, сами все понимаем, но где сейчас найдешь верную домработницу, а Алексей Иванович, напротив, всегда радовался случайному аттракциону, даже загадывал: кому Таня сегодня нахамит. И в один прекрасный момент понял: хамит-то она только тем, кто неприятен хозяевам, о ком они за глаза дурно отзывались, а приглашали в дом лишь из какой-то корысти, по необходимости. Ну-ка, признайтесь: у кого таких знакомых нет? То-то и оно, у всех есть… Но хамила она легко и беззлобно. Могла сказать толстяку: убери живот, всю скатерть измял. Или его грудастой половине: не наваливайся на стол, а то сиську в борщ уронишь. И потихоньку, постепенно Таня стала своего рода достопримечательностью дома Алексея Ивановича и Настасьи Петровны. Люди шли в гости — «на Таню», на аттракцион, как, помните, заметил Алексей Иванович, и подлизывались к ней, и сами ее провоцировали на выступление, и, узнав про ее слабость, привозили ей в подарок платки.
— Когда сегодня телевизоры приедут? — спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.
— В двенадцать, — сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. — Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…
— Это с творогом-то? — засомневалась Таня. — А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, — добавила в ответ на «бабу». — А жрать-то они станут?
— Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, — и хрустел капустой, и хрустел. — Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек — о чем говорить буду…
— Иди, — разрешила Таня, — подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь — все умным кажется. Парадокс.
Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт — это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:
— Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.
Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.
— Иди-иди, — подтолкнула его Таня, — не отвлекайся попусту.
А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал — при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье: Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому — по труду.