«Я знаю, что Мехмед встречался со стариком-писателем, и они понимали друг друга по глазам, без слов. Мехмед очень долго его искал. Они встретились, но разговаривали мало, больше молчали, хотя обсудили кое-что. Старик написал книгу в молодости, или он считал молодостью то время, когда написал ее. Как-то он сказал с грустью: „Книга осталась в моей юности“. А потом старику стали угрожать и заставили отказаться от того, что он написал собственной рукой, от того, что было у него на сердце. В этом нет ничего удивительного… И в том, что его в конце концов убили, тоже… И в том, что после убийства старика пришла очередь Мехмеда… Но мы найдем его раньше убийц… Вот что важно: люди, которые читают книгу, верят ей. Я встречаю их, когда иду по городам, автовокзалам, мимо магазинов, по улицам, я узнаю их по глазам, я знаю их. У тех, кто читал книгу и поверил ей, совершенно другие лица. В их глазах — стремление и грусть, когда-нибудь ты это заметишь, а может, уже заметил. Если ты постиг тайну книги и идешь к ней, жизнь прекрасна».
Она рассказывала, когда мы сидели где-нибудь в тоскливой, полной комаров закусочной при ночлежке на окраинах города и курили, пили бесплатный чай, налитый нам среди ночи сонным официантом, или помешивали клубничный компот, пахнущий пластмассовым стаканчиком. Когда мы тряслись на передних сиденьях какого-нибудь тарахтевшего развалюхи-автобуса, я смотрел на красивые полные губы Джанан, а она — на кривые лучи фар проезжавших мимо редких грузовиков. А когда ждали автобуса, сидя на автовокзале в толпе с узлами, полиэтиленовыми сумками и картонными чемоданами, Джанан вдруг вставала прямо посреди рассказа и исчезала, оставляя меня одного в холодном, как лед, одиночестве среди толпы.
Иногда минуты казались часами, а когда я находил ее в лавке старьевщика, в одном из переулков городка, где мы ждали очередного автобуса, — она с сомнением рассматривала какую-нибудь кофемолку, или разбитый утюг, или угольную печку. Иногда она поворачивалась ко мне с загадочной улыбкой и читала смешные объявления из провинциальной газеты о мерах, принятых муниципалитетом для того, чтобы животные, возвращавшиеся по вечерам в хлева, не проходили по главному проспекту городка, и о последних новинках, поступивших в магазин «Айгаз» из Стамбула. Часто я находил ее в толпе, где она с кем-нибудь болтала: подолгу беседовала с немолодыми женщинами в платках, брала на руки и целовала их маленьких дочек, некрасивых, как гадкие утята; помогала сориентироваться на автовокзале и в маршрутах автобусов благоухавшим пенкой для бритья «ОПА» сомнительным незнакомцам. Я, смущаясь, поспешно подходил к ней, и тогда она говорила: «Вот эту женщину должен был встретить здесь сын, вернувшийся из армии, но в автобусе из Вана его не оказалось», — словно мы путешествовали для того, чтобы избавлять людей от подобных проблем. Мы узнавали для других расписание автобусов, меняли им билеты, успокаивали плачущих детей, присматривали за узлами и чемоданами тех, кто пошел в туалет. Однажды одна полная тетушка с золотыми зубами сказала: «Да благословит вас Аллах! — и, повернувшись ко мне, с выражением одобрения добавила: — Слава богу, у тебя очень красивая жена, ты это знаешь?»
Когда свет в автобусе и светящийся экран телевизора гасли и замирало все, кроме дрожащего, подымавшегося к потолку дама сигарет самых беспокойных пассажиров, которых мучила бессонница, наши с ней тела медленно сплетались в плавно раскачивавшихся сиденьях. Я чувствовал ее волосы у себя на лице, изящные руки с тонкими запястьями — на коленях, а ее пахнущее сном дыхание щекотало мне шею. Колеса вращались, двигатель кряхтел одно и то же, а время разливалось между нами, словно тягучая, жаркая, темная жидкость. Чувственность, рождавшаяся в этом времени, страстно трепетала меж наших онемевших, застывших, затвердевших ног, рук, костей.
В этом времени я иногда задевал рукой ее руку, и она начинала гореть огнем. Иногда я часами ждал, пока она уронит голову мне на плечо (ну давай же, падай скорей!), или сидел в кресле, застыв, чтобы ее волосы, оказавшиеся у меня на шее, остались там. Я внимательно, с уважением считал ее вдохи, пытаясь понять смысл печальных морщинок, проступивших у нее на лбу. Как же я бывал счастлив, когда она чувствовала мой взгляд, — ее бледное лицо прояснялось, и Джанан, просыпаясь и ничего не соображая спросонья, смотрела не в окно, чтобы понять, где мы находимся, а в мои глаза, успокаивавшие ее, и улыбалась! Я следил ночи напролет, чтобы она не простудилась, прислонившись головой к обледенелому оконному стеклу. Я укрывал ее своим пиджаком вишневого цвета, купленным в Эрзинджане. Я следил, чтобы она, скорчившаяся в три погибели в кресле, случайно не упала и не ударилась, когда водитель гнал вниз по склону горной дороги. Иногда во время этих ночных бдений я засматривался на ее шею и мягкую округлость уха, слушая шум мотора и людское дыхание, а вокруг витали грезы о смерти. И тогда детские воспоминания о морских прогулках на лодке или играх в снежки перемешивались у меня в сознании с мечтами о счастливой семейной жизни, которой мы заживем с Джанан. Проснувшись через несколько часов от холодного и ровного, как отблеск кристалла, солнечного луча, шутливо светившего в окно, я понимал, что полный тепла сад с витавшим в нем ароматом лаванды, убаюкивавшим мою голову, — это ее шея, и я оставался там, пребывая между сном и явью; щурясь, я приветствовал солнечное утро за окном, сине-лиловые горы — первые знаки новой жизни — и с грустью замечал, как же далеки от меня ее глаза.