— Ого, летит время, — встрепенулась Ерофеевна. Надела шапку и посмотрела на Кузнеца. — Ну вот и поговорили. Надеюсь, не без толку. Давай, что ли, желанный, веди меня на выход. Наворотил, понимаешь, хоромы! Не дом, а Минойский Лабиринт.[137] И как только не раскулачили? Небось пришли да и заблудились, а ты их Минотавру скормил?
— Прошу… — Кузнец предложил Ерофеевне локоть, и они пошли через анфиладу комнат назад. Вызванивали шпоры, породисто шелестели меха, мерно цокали серебряные подковки о мрамор, бронзу и порфир…
— Ну вот, сосед, и всё. Пути наши здесь расходятся, — с улыбкой сказала Ерофеевна, значительно кивнула и подала, сверкнув перстнями, ухоженную руку. — Может, увидимся ещё, а может, и нет… О космосе думай. И меня лихом не поминай.
— Доброго пути, — поцеловал царственную руку Кузнец, тяжело вздохнул и поднял подозрительно заблестевшие глаза. — Мне будет не хватать тебя, соседка. Правда… Без тебя… Ну ладно, с Богом, иди уже, что ли, иди…
И Ерофеевна пошла. Гордая, величественная, прекрасная. Спустилась с крыльца, и бесценная шуба сменилась фуфайкой, горлатная шапка — ветхим платком, старушечьи ноги снова обулись в безразмерные «говнодавы». Сгорбленная бабка заковыляла через двор — бурьян, лебеда, яблони-дички…
Кузнец смотрел ей вслед сквозь стекло.
«Значит, держишь меня, Туза по статусу, за полного дурака? Сказочками про ужасных Змеев пугаешь? Уж с кем, с кем, а с рептами я знаком. Очень хорошо знаком… А с другой стороны — законы космоса в самом деле не шутка. Личной силы пока хватает с лихвой, но она, увы, не вечна, и когда-нибудь придётся отвечать. А там условных сроков не бывает и на поруки вряд ли возьмут. Как отвесят крайнюю меру — и привет. Да ещё шпага эта дурацкая, как в заду заноза, покороче сделать не могли… — Он вытащил бретту из лопасти, отшвырнул на кресло. Следом полетел напудренный парик. — Правда в том, что не надо складывать все яйца в одну корзину. Договор с рептами — дело хорошее, но не помешает и запасный вариант. А то возьмут действительно да оставят ни с чем… кроме испорченной кармы, за которую потом ещё придётся расплачиваться. Так что послушаем старую ведьму, только проследим, чтобы от нас не убыло…»
Кузнец скинул надоевшую перевязь и подошёл к камину. Там на мраморной полке среди милых антикварных вещиц стоял телефон. Красный, пластмассовый. Вместо диска или кнопок на нём красовался герб СССР.
Лето 1942-го. Наше дело правое
Над Москвой висела летняя ночь, но в кабинете Сталина, по обыкновению, горела лампа, а шторы светомаскировки были наглухо задраены. По левую руку вождя сидел Берия, по правую — Лазарь Каганович. Причём сидел Каганович весьма понуро, уныло опустив усы, и в животе противно урчало. Ох, дёрнуло же его вляпаться в такое дерьмо!.. Говорил ведь ему, ох как говорил ему в детстве папашка-прасол:[138] «Ты, шлимазол, запомни, вначале шевели мозгами, потом уже мети языком. Язык доводит не до Киева — до цугундера и параши». А уж папашка-то знал, что говорил, вон сколько через его руки прошло рогатого кошера. Да… А всё Берия, жирный очкастый змей. И как только носит гадину русская земля! В Новый год подвалил аж на цырлах, с улыбочкой. «А что, Лазарь, нет ли среди ваших какого-нибудь знатока? Ну там, на картах погадать или на кофейной гуще?» И пошло-поехало. И вот куда приехало. Чем всё закончится, один Яхве знает. А отвечать придётся ему, Лазарю Кагановичу.
Берия же, наоборот, сидел радостный, глядел задорно. Очки сверкали — утром пришла шифровка из Берлина о вчерашнем секретном совещании у Гитлера. Вот так, совещались вчера, а сегодня мы уже знаем.
— Хорошо, — положил на стол шифровку вождь, кивнул и мундштуком любимой трубки указал на Берия. — Ну и какие же наши действия?
В глубине души он был уязвлён. Немцы паршивые смогли, а наши нет. Вот как, оказывается, всё просто. И за тридевять земель переться не надо. Ворота-то в Шамбалу, оказывается, рядом. Надо только их отыскать. А затем открыть. Легко сказать… «Может, и впрямь погорячились с Бокия? И старуху Львову прозевали преступно. А теперь вокруг только недоумки. Или люди недалёкие, мутные, себе на уме. Типа интеллигента Мессинга, не желающего руки марать. Не одумается — пожалеет. Не таких обламывали…»