Кейтин протянул карту ему:
— Может, вернешь? Заодно будет повод извиниться за все, что ты устроил.
Мыш полминуты смотрел в пол. Потом встал, взял карту и пошел по коридору.
Кейтин посмотрел, как он заворачивает за угол. Сложил руки на груди и уронил голову, задумавшись. И разум его поплыл к бледной пыли хранимых в памяти лун.
Кейтин думал мысль в тихом проходе; наконец он закрыл глаза. Что-то дернуло его за ляжку.
Открыл.
— Эй…
Линкей (с Идасом — тенью у плеча) подошел к нему и теперь тянул из кармана записчик на цепочке. Взвесил в руке украшенную драгоценными камнями коробочку.
— Что эта…
— …штука делает? — закончил Идас.
— Вернуть не хотите? — Фундамент Кейтиновой досады заложило прерывание мыслей. Строилась она на развязности этих двоих.
— Мы видели, ты возился с ней в порту. — Идас принял записчик из белых пальцев брата…
— Слушайте… — начал Кейтин.
…и передал Кейтину.
— Спасибо. — Он сунул было записчик обратно в карман.
— Покажи нам, как он работает…
— …и что ты с ним делаешь?
Кейтин замешкался, показал записчик на ладони:
— Всего лишь матричный записчик, я диктую в него заметки и складирую. Я пишу на нем роман.
Идас сказал:
— Эй, я знаю, что это…
— …я тоже. Зачем тебе…
— …на фига тебе такое…
— …почему ты не создашь психораму…
— …куда легче. А мы…
— …в нем есть?
Кейтин начал отвечать сразу четырьмя фразами. И рассмеялся:
— Слушайте, вы, вознесенные до звезд солонка и перечница, я не могу думать вот так! — Он чуть поразмыслил. — Не знаю, почему я хочу написать роман. Наверняка легче было бы создать психораму, будь у меня аппаратура, деньги и связи в психорамной студии. Но это не то, чего я хочу. И я понятия не имею, будете вы «в нем» или нет. Я еще не начинал думать о теме. Пока что делаю заметки о форме. — (Они помрачнели.) — О структуре, эстетике всего проекта. Нельзя просто сесть и сочинять, знаете ли. Надо думать. Роман — форма искусства. Я должен целиком переизобрести ее прежде, чем смогу написать. То, что я хочу написать, во всяком случае.
— А, — сказал Линкей.
— Ты уверен, что знаешь, что такое роман…
— …конечно, да. Ты переживал «Войну…»
— «…и мир». Ага. Но это психорама…
— …с Чхе Он в роли Наташи. Но она была…
— …сделана по роману? Точно, я…
— …вспомнил?
— Эм-хм. — Идас темно кивнул позади брата. — Только… — обратился к Кейтину, — как это ты не знаешь, о чем хочешь писать?
Кейтин пожал плечами.
— Тогда, может, напишешь о нас, раз еще не знаешь, что…
— …а мы можем его засудить, если скажет что-то не то…
— Эй, — перебил Кейтин. — Я должен найти тему, которая выдержит роман. Повторяю, я не могу сказать, будете вы в нем или нет…
— …чего там у тебя вообще? — говорил Идас из-за плеча Линкея.
— А? Я же сказал, заметки. Для книги.
— Послушаем.
— Ну, парни, вы не…
Он пожал плечами. Настроил рубиновые оси на верхней панели записчика, щелкнул на воспроизведение:
— «Заметка самому себе номер пять тысяч триста семь. Не забывай, что роман — не важно, до какой степени откровенный, психологический или субъективный, — всегда есть историческая проекция своей эпохи. — Голос слишком тонок и слишком быстр. Но так проще переслушивать. — Чтобы создать книгу, я должен осознавать концепцию истории моего времени».
Рука Идаса — черный эполет на плече брата. Глаза как кора и коралл; близнецы морщились, подстраивая внимание.
— «История? Тридцать шесть столетий назад ее изобрели Геродот и Фукидид. Определили как изучение всего того, что случалось на протяжении их жизней. И следующие тысячу лет она только такой и была. Через шестнадцать столетий после греков в Константинополе Анна Комнина по-легистски блистательно (и, по сути, на том же языке, что и Геродот) сочинила историю как исследование задокументированных человеческих действий. Сомневаюсь, что эта очаровательная византийка думала, будто что-то совершается, только если об этом написали. Но в Византии происшествия вне хроники просто не считались отделом истории. Преобразилась вся концепция. Спустя еще тысячу лет мы достигли столетия, которое началось назреванием первого планетарного конфликта и завершилось назреванием первого межпланетного. Каким-то образом возникла теория, по которой история — серия циклических подъемов и падений и одна цивилизация овладевает другой. События, которые не вписывались в цикл, определялись как исторически несущественные. Нам сегодня сложно оценить разницу между Шпенглером и Тойнби, хотя все описания в один голос твердят, что в то время их подходы считались диаметрально противоположными. Нам представляется, что они лишь словесно эквилибрировали на тему, когда и где начался какой-либо цикл. Теперь, когда минула еще тысяча лет, нам приходится сражаться с Де Айлинг и Броблином, 34-Элвин и Креспбургским отчетом. Они принадлежат одной эпохе, и я знаю, что в них наверняка содержится один взгляд на историю. Но сколько мерцающих зорь перевидал я за доками „Чарльза“, крадучись и взвешивая, придерживаться мне сондеровской теории интегральной исторической конвекции — или остаться все-таки с Броблином. Однако я вижу достаточно, чтобы знать: еще через тысячу лет эти различия будут казаться мелкими, как противостояние двух средневековых богословов, спорящих, двенадцать или двадцать четыре ангела могут танцевать на кончике иглы… Заметка самому себе номер пять тысяч триста восемь. Никогда не отпускай узор облетевших платанов на киновари…»