Чтобы не портить гостям праздник, несчастный Боббио пошел к себе в комнату, держась за щеку, приоткрыв рот и глядя перед собой остекленевшими глазами; гостей он попросил начинать трапезу, не обращая на него внимания. Но через час он снова появился, и вид у него был такой, будто он уже не соображает, на каком он свете, — ему казалось, что паровая мельница, самая настоящая мельница, с жужжаньем и визгом перемалывает что-то у него во рту. Ошеломленные гости испуганно глядели ему в рот, словно ожидали, что оттуда и в самом деле посыплется мука. Какая там мука! Изо рта Боббио текла слюна, слюна. Это было нелепо, и все на свете было нелепо, жестоко, чудовищно. Все сидели за праздничным столом и пировали себе, а он терял рассудок от боли, впадал в бешенство, для него конец света уже наступил!
Боббио тяжело дышал, лицо его налилось кровью, глаза вылезали из орбит, руки тряслись; он, точно медведь, переваливался с ноги на ногу и крутил головой, как будто хотел боднуть стену. Его движениям и жестам надлежало быть стремительными и яростными согласно состоянию его духа, но они получались мягкими и плавными, должно быть, из-за страха еще больше разбередить больной зуб.
Да сидите вы, сидите, ради всего святого! О бог ты мой! С ума, что ли, хотят они его свести, вскакивая с мест? Сидите, пожалуйста, сидите! Ничего… Ну кто тут может помочь! Глупости… притворное сочувствие… Да нет же, ничего не надо! Он не может говорить… Кто-нибудь один… Пусть кто-нибудь один велит запрячь лошадей в какой-нибудь из прибывших утром экипажей. Надо поехать в Рикьери и вырвать этот зуб. Скорее же! Скорей! Остальные пусть сидят за столом. Как только запрягут… Нет-нет! Он поедет один, один… Не нужно провожатых! Никого он не может ни видеть, ни слышать… Ради бога, он сам…
Немного погодя Боббио сидел в карете — один, как и хотел, — и томился, тонул, погибал в жужжании нестерпимой боли, а меж тем уже стемнело, и лошади тянули экипаж в гору почти шагом… Но что это с ним? Его вдруг охватила дрожь, он весь затрепетал от какой-то нежности, жалости к самому себе, властно проникшей в его затуманенное болью сознание, — ну за что он так страдает? В этот момент карета проезжала мимо незатейливой часовенки Марии Всеблагой, над входом в которую был повешен зажженный фонарь, и вот Боббио, охваченный трепетной жалостью к себе, обезумевший от боли, не сознавая, что делает, уставился на этот фонарь и…
— Богородице дево, радуйся, благодатная, господь с тобою; благословенна ты между женами, и благословен плод чрева твоего Иисус. Святая Мария, божья матерь, молись за нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. Аминь.
И тут вдруг наступила тишина: смолкло жужжание в голове Боббио, тихо стало вокруг — тишина разом нахлынула на весь божий свет, тишина освежающая, непостижимо легкая, мягкая.
Боббио в изумлении отнял руку от щеки и стал настороженно вслушиваться. Испустив долгий-долгий вздох — вздох облегчения, избавления, он пришел в себя… О господи! Зуб не болел… Боль исчезла так внезапно… Будто по волшебству… Только он прочел молитву пресвятой деве, и тут же… Неужели? Ну да, так и было… А прошло ли?.. Прошло, сомнения нет… Молитва, что ли, помогла? Да что это он!.. Это он-то мог подумать, что молитва… Он прочел ее просто так… по наитию… а теперь, как темная баба…
Карета тем временем продолжала катить в Рикьери: Боббио был настолько смущен и озадачен, что не отдал кучеру распоряжения повернуть обратно.
Его охватил стыд, и особенно терзала мысль о том, как это он мог, словно баба, кинуться за помощью к богоматери, пробормотать молитву, после чего боль действительно прошла; а с другой стороны, он испытывал и угрызения совести оттого, что проявляет неблагодарность, не веря, не желая поверить в чудодейственную силу молитвы, после того как избавление уже было ему даровано; а еще где-то в глубине души его затаился страх: а ну как из-за этой самой неблагодарности боль возвратится?..
Но нет! Боль не возвратилась. И Боббио, велев кучеру повернуть обратно, вскоре предстал перед выбежавшими навстречу домочадцами и гостями, паря как на облаке, и с торжествующей улыбкой заявил: