— Вот и я этого боюсь. Но как же быть?
— А вот что: посоветуйтесь с моим импресарио. Это честнейший малый и, кажется, опытный.
Аверченко, человек очень доверчивый и сам исключительно порядочный, всех считал честнейшими малыми и всю жизнь был окружен жуликами. Но… почему все-таки не посоветоваться?
— Ладно. Пришлите мне вашего красавца.
«Красавец» явился на другой день и развил удивительный план:
— Прежде всего не соглашайтесь устраивать свой вечер в Киеве, потому что это может повредить моему предприятию с Аверченкой. Один литературный вечер — это интересно, но когда литература начнет сыпаться как горох, так публика разобьется и сборы падут.
— Отлично, — поняла я. — Это вы хлопочете о себе. А я вас пригласила, чтобы посоветовать в моих делах.
— А в ваших делах, так я вам посоветую очень хитро. Тут надо поступать непременно очень хитро.
Вы себе поезжайте в Одессу, пусть Гуськин устраивает там ваш вечер. Пусть возьмет залу — я вам скажу какую, — есть такая в Одессе зала, где никто ничего не слышит. Ну так вот, в этой зале читайте себе один вечер ужасно слабым голосом. Публика, разумеется, недовольна, разумеется, сердится. А выдайте заметку в газеты — у вас ведь, наверное, есть знакомство в прессе, — дайте заметку, что вечер — такая дрянь, что ходить не стоит. А потом второй вечер в той же зале. И снова читайте себе еле слышно—пусть публика скандалит. А тут я подъеду с Аверченкой, возьму себе небольшой зал, в газетах пропечатаю огромный успех. Тогда вы позовете Гуськина и скажете: «Видите себе, как вы плохо организуете дело. Везде скандал. Давайте уничтожим договор». Ну, так поверьте, что при таких условиях он на вас сердиться не станет.
Я долго молча на него смотрела.
— Скажите, вы все это сами выдумали?
Он скромно, но гордо опустил глаза.
— Значит, вы советуете мне провалить мои выступления и самой о себе дать в газеты ругательные рецензии? Это, конечно, очень оригинально. Но почему же за всю эту оригинальность должен расплачиваться несчастный Гуськин? Ведь он же ваш товарищ по ремеслу — за что же вы хотите его разорить? Разве вы не понимаете, какую гадость вы ему подстраиваете?
Он обиделся.
— Ну, я уже начинаю подозревать, что мой проект вам не нравится. Тогда устраняйте Гуськина как-нибудь иначе и заключайте договор со мной. Я уже сумею вам устроить шик.
— Ну, еще бы! Вы самый остроумный человек, какого я когда-либо встречала.
Он улыбнулся, польщенный.
— Ну уж и самый!
Засиживаться у Оленушкиных подруг было неудобно. Пришлось хлопотать о комнате. Долго, нудно, бестолково. Ожидать часами очереди, записываться, приходить каждый день справляться, распутывать путаницы.
Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами. Первый этаж занимала «Летучая мышь», второй — пустой — ремонтировался, в пустом третьем одна комната — моя.
Комната угловая: два окна в одну сторону ловили северный ветер, два в другую — западный. Рамы были двойные, и стекла в них так хитро выбиты, что сразу и не догадаешься: во внутренней раме нижнее левое и верхнее правое. В наружной — нижнее правое и верхнее левое. Посмотришь, как будто все в порядке и цело, и не понимаешь, отчего летают письма по комнате и пеньюар на вешалке шевелит рукавами.
Обстановка — кровать, стол, умывальник и два соломенных кресла. Кресла эти, безумно утомленные жизнью, любили по ночам расправлять свои ручки, ножки и спинки со скрипом и стонами.
Водворилась я в новую свою обитель в холодный сухой осенний день, осмотрелась и спросила, сама не знаю почему: «А какой здесь доктор специалист по „испанке“? У меня будет „испанка“ с осложнением в легких».
С Гуськиным дело наладилось, вернее, разладилось отлично: получив аванс из «Киевской мысли», я заплатила ему неустойку, и он, вполне успокоенный, уехал в Одессу.
— Вы ведь не будете работать с Аверченкиным импресарио? — ревниво спросил он.
— Даю вам слово, что не буду ни с ним, ни с кем бы то ни было. Всякие выступления ненавижу. Читала только на благотворительных вечерах, и всегда с большим отвращением. Можете быть спокойны.