Пасха 28 мая 1944 года. Погода как будто начала устанавливаться. Дует легкий северо-западный ветер. Третья эскадрилья в хорошей форме. Восьмерка истребителей вместе с командиром полка Пуйядом совершает первый ознакомительный полет. Вместе с Лефевром, командиром моего звена, я устремляюсь к укреплениям Витебска, который находится еще в руках немцев. На той же высоте справа и слева от нас летят три других звена, внимательно следя за каждым уголком неба. Осторожность — прежде всего. Каждое плотное облако, которое мы пронизываем своими машинами, может скрывать врага.
— Прижимайся, де Жоффр, плотнее и разворачивайся влево! — командует мне Лефевр по радио.
Мы берем курс на юг и летим точно вдоль линии фронта. В небе ничего подозрительного. На земле все кажется спокойным. Вражеская противовоздушная оборона молчит. Правда, мы летим на высоте 4000 метров. В общем, все идет хорошо, даже, по моему мнению, слишком хорошо.
Мы находимся уже более тридцати минут в полете, но хоть бы какая-нибудь добыча попала нам в зубы. Вот, наконец, в моих наушниках слышно потрескивание. Раздается легкое покашливание и спокойный голос Лёфевра:
— Следуй за мной, барон. Прикрой меня на пикировании. У меня неприятности.
Самолет Лёфевра клюет носом и на предельной скорости устремляется к земле по направлению к Дубровке. Я следую за ним на близком расстоянии. Скорость свыше 500 километров в час. Высота резко падает. Стрелка вариометра сильно отклоняется, сигнализируя о слишком резком снижении. Что случилось? У Лефевра, наверное, серьезные неполадки. Он хочет любой ценой возвратиться на базу, до которой теперь совсем недалеко.
Какое счастье, что мы были на высоте 4000 метров!
Пикирование продолжается. Я по-прежнему прикрываю хвост самолета Лефевра. Наконец вдали начинает вырисовываться взлетно-посадочная полоса нашего аэродрома. Я облегченно вздыхаю. Теперь Лефевру наверняка удастся сесть. Но вдруг его самолет начинает дымиться. Молочная струйка скользит вдоль фюзеляжа, превращаясь за хвостом машины в белую полосу тумана, которая с каждой минутой делается все более и более плотной. Мною начинает овладевать страх. Что это? Слишком перегрелся мотор? Или поврежден бензопровод? Последнее было бы намного хуже. И если это так, то образование тумана объясняется конденсацией вытекающего бензина.
В наушниках по-прежнему спокойно звучит голос Лефевра:
— Де Жоффр, иду на посадку… Я весь в бензине…
Я вижу, как он выпускает шасси и посадочные щитки. Кружась над аэродромом, продолжаю наблюдать. Он приближается к земле, приземляется и начинает даже рулить.
Я отчетливо вижу, как он открывает фонарь кабины. Он, должно быть, задыхается от паров бензина. И в ту секунду, когда я хочу закричать: «Он спасен!» — огромное пламя вырывается из кабины. Пылающий как факел Лефевр выпрыгивает на землю. Я вижу, как он катается по траве, чтобы сбить огненные языки, лижущие его одежду. Солдаты и механики бросаются к нему на помощь. Они сжимают Лефевра в объятиях и своими телами закрывают его так, что огонь появляется на одежде спасающих. В ста метрах от них вместо самолета — костер, в котором рвутся снаряды и патроны.
Я приземляюсь. Лефевра на носилках несут в санчасть. Его лицо почернело от копоти, но не повреждено. Одежда летчика сгорела, почти дотла. Особенно серьезно, кажется, пострадали ноги. Он замечает меня. Его ресницы опускаются и вновь приподнимаются. Он улыбается, он совсем непохож на страдающего человека.
Лебединский, наш врач, не может сказать ничего определенного:
— Необходимо установить размеры и степень ожогов.
Глаза врача избегают наших встревоженных взглядов.
— Кроме того, — продолжает он, — не менее опасна закупорка почек.
В, три часа беднягу Лефевра увезли в московский военный госпиталь в Сокольниках. А через несколько дней на глазах у капитана Дельфино, который не оставлял его до последней минуты, Лефевр умер. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Похоронили Лефевра у основания памятника французским солдатам, погибшим в кампании 1812 года, — огромной гранитной пирамиды, окруженной барьером из стволов орудий, скрепленных цепями.