В восемь тридцать зазвонил колокол в Покровской церкви, Гуля встрепенулся и окончательно вырвался из покрытого ряской сонного болотца, с неясными тенями и призывами. Как раз сейчас в храме, где иногда (не реже двух раз в год) Гуля отстаивал обедню, псаломщик из бурсаков начинал чтение часов перед литургией. Вспомнив о холодном церковном пространстве, Гуля зябко поежился. Секунд тридцать он собирался с силами и, наконец, резко сел на постели, решительно коснувшись ледяного пола разомлевшими под одеялом ногами, натянул брюки и щелкнул туалетным выключателем. «Как-то там моя лампочка?» — подумал, выходя из комнаты. В темноте коридора он как обычно наткнулся на безобразно угловатый, как противотанковый еж, платяной шкаф, как всегда плюнул, потирая ушибленное плечо, и на ощупь добрался-таки до туалета. А его лампочка была… никак. Она просто отсутствовала в патроне: кто-то ночью или утром безстыдно ее свинтил. «Раньше хотя бы для приличия меняли местами, а теперь совсем оборзели», — с тоской подумал Гуля и напряг глаза, стараясь скорее привыкнуть к темноте…
Чуть позже на общественной кухне, продолжая размышлять о превратностях жизни, Гуля варил вермишелевый суп. Взгляд его рассеянно скользил по облупленным, крашенным мрачной зеленой краской, высоким кухонным стенам, болезненно цепляясь за шероховатости, вздутия и черные разводы от копоти и многолетней грязи. Вся эта отвратительная какофония запущенности и безразличия определенно соответствовала темным пятнам его, Гули, биографии; он словно смотрел на географическую карту собственной жизни: вот оно, зловонное озерко безпробудного пьянства, а вот — подтеки тщеславия и наросты честолюбия, вот выбоины предательства и обмана близких людей, а вот — зловещий суицидный провал отчаяния… Трещины и желтые пятна на потемневшем потолке вполне соразмерялись с его разбитыми мечтами и неоправданными надеждами, приправленными литрами разлитой в бессильной злобе желчи… Гуля вздохнул, перевел взгляд на свое не очень аппетитного вида варево, зачерпнул на кончик ложки и, подув, осторожно попробовал.
Ровно в десять в дверь боязливо заглянул Иван Викторович, сосед-пенсионер, человек лет шестидесяти двух, невысокий, худощавый, но довольно еще крепкий, с гладким чуть желтоватым лицом. Убедившись, что на кухне присутствует лишь один неопасный для него Гуля, Иван Викторович перевел дух и вошел.
— Здравствуйте, Борис, — сказал он всегдашним своим вкрадчивым тоном и жадно прикоснулся взглядом к дымящейся на столе тарелке супа. — Обедаете? Приятного аппетита.
— Спасибо, — поморщился Гуля и, сев на табурет, отвернулся.
Было время, когда он любезно предлагал Ивану Викторовичу присоединиться. Было, — тогда он еще и в долг давал, — но деньки эти давно миновали (не век же его, в самом деле, кормить и поить?). А «химические» басни Ивана Викторовича (у него и прозвище пристало — химик), давно ставшие в округе притчей во языцех, надоели хуже горькой редьки. Никто, включая и Гулю, не верил в «химию» Ивана Викторовича, которой, по его словам, некие злоумышленники откуда ни попадя поливали его день и ночь. Да и смог ли бы он под непрерывным воздействием химической отравы сохранить себя в таком бодро-крепеньком виде, так что и седина лишь чуть коснулась пшеничной шевелюры, с легкой на макушке плешью, а борода, так и вовсе походила на густой, коротко обрезанный сноп свежей соломы? Едва ли… Возможно, только один Гуля деликатно терпел эти безконечно повторяющиеся «химические» рассказы, раз от раза продолжая впускать их в свои многострадальные уши, а Иван Викторович немилосердно этим злоупотреблял. Вот и сегодня, похоже, тоже…
— Ночью было нечто невероятное, — понизив тон, доверительно сообщил Иван Викторович, — такая атака, такую химию пустили, еле до утра дотянул… Да, кстати, посмотрите, как у меня глаза?
Иван Викторович пододвинул голову к самой тарелке, и Гуле показалось, что с его буйной соломенной бороды что-то просыпалось прямо в суп. Он брезгливо дернул тарелку в сторону, оставив на столе неряшливую выпуклую лужу, и быстро взглянул в красноватые кроличьи глаза Ивана Викторовича.