Вся церковь – или театр, не знаю, что это было, – от этого озарилась. Те, что были на досках, продолжали свою историю, мы молчали, и тут к ним на доски поднялся ксендз. Он был в черном, только вокруг шеи белел воротничок. Поднял руки, потом перекрестился, перекрестил нас, сидевших на скамейках, и начал проповедь: сказал, что те, кто приходит в церковь, как мы сейчас, получат в награду Царство Небесное…
Пока он проповедовал, актеры на сцене, рядом с ним, продолжали разыгрывать свою хорошо отрепетированную историю (так сказала тетка), притворяясь, что не замечают ксендза, так же, впрочем, как и он делал вид, что театра в церкви нет. В этот момент сидевшая рядом с нами женщина (тоже с зажженной свечой) обратилась к тетке:
– Вы слышите, кто-то свистит?
– Господи, и это в театре!
– В каком театре?! В церкви! Коммунисты превратили церковь в театр! – отрезала женщина. Потом добавила: – Это же ваша девочка свистит!
Тетка, убедившись, что посвистываю действительно я, достала конфету и сунула мне в рот. Хочешь не хочешь, пришлось перестать свистеть. Я сосала конфету и смотрела на сцену. Румяная молодка протянула молодому человеку из города бумажный цветок, ксендз продолжал проповедь, а остальные – деревенские и городские вместе – ели колбасу и пили водку…
Что было дальше, не знаю. Я заснула. Ни те, что в церкви, ни те, что на сцене, и думать не думали о том, что ребенку нужно поспать. Тетка потом рассказывала, что вынесла меня на руках. Она несла меня домой по снегу, а я спала с конфетой во рту. Это было чем-то вроде обещания лучшей жизни. Которое быстро таяло.