Утром, как и раньше, мы шли каждый на свою работу, а ночью, дома, пытались заснуть или заниматься любовью под бомбежкой. Не получалось. Любовь – нежное растение, любовь всегда младше нас, а мы, сами того не чувствуя, начали обращаться с ней грубо. Мы пренебрегали нашей любовью, замалчивали ее, отстраняли, забывали о ней, словно нам хотелось нанести ей вред, изуродовать, может даже убить до того, как убьют нас. И почему-то считали, что вопреки всему она должна выжить. Сначала я думала, что заболевание любви – одно из тех известных заболеваний, которые длятся столько дней, сколько лет заболевшему, но, к сожалению, оказалось, что это не так. Иногда я говорила себе: что ж, это болезнь как болезнь, предвестие старости. Ведь болезнь – просто старость в миниатюре. Но эта болезнь не была такой, как все остальные. Бомбы падали прямо в нашу с Минотаем любовь. Я принялась ее спасать. И занималась этим каждый день.
Вот как мы теперь живем. Каждый вечер перед зеркалом я тренирую свою улыбку. Я изменила ее так, что теперь она может кусаться. Перед нашим домом висит огромный плакат с пасхальным яйцом посредине. С одной стороны яйца Минотай прочитал надпись: «I believe in God!» – а с другой: «They believe in bombs!» Когда кончается рабочий день, мы с Минотаем встречаемся в парке на Калемегдане возле памятника «Благодарность к Франции», на котором кто-то мелом написал: «Отправить на кладбище!» Если Минотай не приходит, я иду дальше одна. Спускаюсь по небольшой лестнице на Парижскую улицу, прохожу мимо бывшего французского посольства, читаю на его стене сделанную краской из баллончика надпись: «Корсика – республика!» – иду до угла, где когда-то, в третьем веке, были римские термы Элия, от которых давным-давно не осталось ничего, даже источника, снабжавшего их водой. Мимо шведского посольства спускаюсь вниз, к реке, и захожу в один из высоких домов.
– Ну, что там слышно? – спрашиваю Минотая в дверях.
– Меня он спрашивал? – произносит Минотай и с отсутствующим видом смотрит на мое лиловое платье, которое ему раньше очень нравилось.
– Конечно, – отвечаю я, а он самоуверенным тоном заявляет:
– Оставим это дело…
Я обхожу вокруг стола, потом подаю ужин, вино и изюм, сажусь и некоторое время молчу. Потом опускаю голову на тарелку. Сквозь рыдания я говорю:
– Иль ты боишься быть в делах таким же, как в мечтах? Иль хочешь обладать тем, что считаешь высшим благом жизни, и жить в сознании трусости своей? Иль, как у бедной кошки в поговорке, твое «хочу» слабей «не смею»?
– Будет, – говорит он. – Я смею все, что смеет человек, и только зверь на большее способен.
– Но разве зверь тебе твой план внушил?
Он какое-то время сидит неподвижно, как будто не слышит моих рыданий, потом встает, подходит к спинке моего стула и остается там стоять. Продолжая плакать, я говорю:
– Удобный случай ты сам себе хотел создать, и вот, когда он сам собою наступил, ты отступаешь.
Тут я встаю, отодвигаю занавеску и отвожу его за руку в спальню, укладываю в постель, укрываю, как ребенка, и тихо, на ухо, чтобы он уснул, напеваю ему Баха. Грудная клетка Минотая напоминает деревянный каркас корабля: она то вздымается, то опускается. Из кровати он смотрит на меня как на виолончель, одетую в женскую рубашку.
Над Калемегданским парком через все небо плывут на запад двести километров тишины, изборожденной противовоздушными ракетами, которые стараются перехватить «томагавки». На доме написано: «Весна, а я живу в Югославии».