Только при нем, директоре Евгении Максимовиче Смирновском, Аркадий Кириллович перестал быть кустарем-одиночкой – не просто оригинал, увлеченный благородной, украшающей школу причудой, а общественный деятель. И, слаб человек, сладкий хмель довольства собой кружил голову, и впереди мнились новые победы, растущее почтительное удивление, как знать, возможно, и слава. Они, нет, не были друзьями, не ходили в гости друг к другу, не изменяли вежливому «вы» даже в минуты признательной откровенности. Их связывало большее, чем дружба, – необходимость опоры, один без другого уже не чувствовал себя устойчивым в жизни.
И вот сейчас, когда произошел обвал, все зашаталось, затрещало, Аркадий Кириллович кинулся не к друзьям – хотя бы к старой, верной Августе Федоровне, – а к нему, более молодому, наверняка менее искушенному и опытному. Кинулся, не скрывая своей растерянности, не замечая, что срывается на беспомощную жалобу: не знаю, что сказать, ничем не вооружен… выбито из рук… подставь плечо, поддержи!
Евгений Максимович все еще поеживался, однако первое ошеломление, похоже, у него прошло.
– Стыдно! – оборвал он сердито. – Паника! У вас? Глазам не верю.
Он говорил как старший. И Аркадий Кириллович почувствовал досаду на себя, стал угрюмо оправдываться:
– Не паника, нечто противоположное – отрезвление. Мои высокоморальные наставления толкнули на убийство! Страшно? Да. Но от этого страшного не собираюсь прятаться.
– И все-таки врача не хоронят вместе с тем, кого он не сумел вылечить.
– Плох тот врач, который заранее рассчитывает на снисхождение к себе.
– Я убежден, Аркадий Кириллович, – то, что, увы, не помогло Николаю Корякину, вовсе не бесполезно было для других.
– А вот мне кажется иначе: раз вредно подействовало на одного, где гарантия, что не повредит другим?
– Послушайте, – примиряюще сказал директор, – самое бессмысленное – это затевать нам спор: вы будете уверять – брито, я – стрижено. Тем более что вы не можете сейчас с ходу предложить новый спасительный рецептик. Нет его у вас за душой.
– Признаем пока, что старое лекарство опасно, потом уж будем думать о новом.
– Сколько думать? – вкрадчиво спросил директор. – Над старым вы думали, если не соврать, чуть ли не всю свою педагогическую жизнь.
Голос был вкрадчивым, а взгляд убегающим.
И этот убегающий взгляд вдруг устыдил Аркадия Кирилловича – подставь плечо, поддержи! Он – его?.. Ой ли? Он сейчас в худшем положении. Не учитель Памятнов, а он ходил по начальственным кабинетам, славил успехи. Его голос слышали, его напористость видели, его, директора сто двадцать пятой школы, считали глашатаем нравственного обновления. Громовой удар Аркадия Кирилловича может и миновать, но на Евгения Максимовича обрушится непременно. Ждал поддержки от обреченного. Нет! Сам подставь ему плечо. Нуждается.
– Евгений Максимович, – с обретенной твердостью заговорил Аркадий Кириллович, – уж не думаете ли вы, что я собираюсь выбросить все, что добыто? При всем желании ни вы, ни я этого уже не сумеем сделать. Что пройдено, то пройдено, но открылось – заблудились. Оказывается, ой как далеко до желанной цели. Давайте это признаем. Необходимо.
И директор опять ушел глазами в сторону, холодно согласился:
– Признавайтесь… Только про себя.
– Как так?
– А так – не выплескивайте наружу. На нас и без того навалятся со всех сторон, без того нарушится нормальная жизнь. А если еще увидят, что мы сами в себя не верим, признаемся в панике – заблудились, мол, – ну тогда уж разгром! Нет, нет, не только вами построенного, но и того, что сколачивали другие. Учителя физики изменяют программам, преподают сверх положенного – пресечь! Под химическую лабораторию заняли подвал – прикрыть! Вместо уроков физкультуры походы – запретить! И пойдет карусель… Себя вы можете кинуть под колеса, но поберегите других, Аркадий Кириллович…
В этот момент в дверь просунулась смазливая физиономия секретарши Зоечки с широко распахнутыми подведенными глазами:
– Ой, Евгений Максимович! Возьмите скорей трубку. Отец Потехиной Сони из девятого «А» звонит. Он такое говорит, такое!..