Армения: гештальт и ландшафт
1.
Гештальт армянской духовности не форма, а время. Или точнее: форма, как время. Это параметр возраста, древности, но древности не классической, а хтонической. Боги, обитающие здесь, старше человекоподобных богов и примерно того же возраста, что собакоголовые, хотя лики, в которых они предпочитают являться, складываются преимущественно из остывших магматических пород. Внешне это горная страна с ландшафтом, притесняющим или почти что вытеснившим растительность. Природа в Армении недружелюбна и неприручаема: колючий выжженный ландшафт с наведенным на него как бы сквозь зажигательное стекло, белым солнцем, от которого негде и некуда укрыться. С какой-то черты ландшафт незаметно врастает в быт и историю. Противопоставление природы и истории , по которому, от Вико до Шпенглера, опознавалась Европа, применительно к Армении вообще лишено значимости; никто не в состоянии сказать, где здесь кончается природа и начинается история.
Скорее всего, природа эта вовсе не кончается, а просто длится дальше: как история. История Армении и есть продолжение её природы другими средствами, где зримый сподручный мир определяется не физикой и математическими матрицами, а судьбой. Это природа, выгнанная из биологии и вогнанная в биографию: природа, гонимая роком и перенесенная с ландшафта в сердце. Держи сердце шире : так говорят здесь, когда хотят заклясть демона уныния. Или когда начинают понимать, что вещи входят в сердце, не потому что оно есть, а для того, чтобы оно было.
2.
Ландшафт Армении камень. Скудность растительного элемента такова, что каждая поросль, не сожженная солнцем обратно в неживое, воспринимается как выходка или вызов. Очевидно, что первым рассветным движением души могла быть здесь только архитектура. Мысль об истории Армении как продолжении её природы не измышлена, а увидена; нужно просто долго и неторопливо всматриваться в ландшафт, чтобы увидеть, как рисунок рельефа переходит из межгорных котловин, вулканических нагорий и складчатых хребтов в храмы. Для более контрастного осмысления сказанного позволительно обратиться к сравнениям. Можно сопоставить соотношение природы и архитектуры на примерах Египта, Китая, Греции и готики и снова вернуться к теме в контексте названных диспозитивов. Египетская архитектура, sub specie aeternitatis , — господство над ландшафтом.
Самой сплошностью своих гигантских каменных символов она уничтожает бренность природы, приковывая взгляд к вечному и непреходящему. До природы здесь просто нет дела; природа принимается в расчет только как строительная площадка для воздвижения символов сверхъестественного. Напротив, китайская архитектура только и делает, что подчеркивает присутствие природы; китайский храм, или пагода, вписываются в ландшафт, как музыкальное сопровождение в текст.
О господстве здесь нет и речи. Как раз наоборот: зодческий замысел ластится к природе, надеясь перехитрить её и выдать себя за её каприз. Это удается ему до такой степени, что непонятно, что чему здесь подражает: архитектура природе или природа архитектуре, настолько китайское, скажем, дерево кажется нарисованным тушью, а китайский храм посаженным в землю.
Совсем иное видим мы у греков, где архитектурная воля не господствует безраздельно над природой и не ведет с ней вкрадчивую игру имитации, а по-человечески открыто совместничает с ней. Греческий храм — это вызов природе, некое изваянное учение о категориях, или, совсем по-философски, эйдос этого логоса . Оттого на фоне сверкающего мраморного периптера сама природа кажется преображенной и подчиненной мере человеческого; греческий ландшафт прекрасен не сам по себе, а лишь в той мере, в какой он оказывается сопричастным к встроенной в него человеческой фантазии. В сущности, греческая архитектура делает с природой то же, что и греческая философия: она привносит в нее смысл и разумность. Парфенон, Эрехтейон или Дидимейон — это те же Ликей и Академия, вписанные в ландшафт, который они вразумляют на манер Демосфена или Перикла, вразумляющих толпу. Греческий ландшафт без храма и был бы как греческий